— Ах, папаша Катрам! — перестав смеяться, сказал капитан. — Ты еще веришь в подобный вздор?.. Брось ты, черт побери!.. Будь немного серьезнее.
— Папаша Катрам крутил с ними любовь. Он ведь у нас сердцеед, — шутили матросы.
— Спокойно, ребята, — сказал боцман, который сохранял полнейшую невозмутимость перед этим взрывом веселья. — Я же с самого начала сказал, что верю и не верю. Но что-то там все-таки должно было быть, черт побери! Уже много веков моряки говорят о сиренах. Зачем им выдумывать подобный вздор? Что-то за всем этим должно быть, хотя и не могу сказать точно, что именно.
Развеселившиеся матросы продолжали осыпать его шуточками и хохотать.
— Раз вы смеетесь, — встал с бочонка папаша Катрам, — я ухожу, пусть и проведу ночь в цепях. А вам счастливо оставаться.
— Тихо! — загремел капитан. — Тихо вы! Или старина Катрам взорвется, как котел под давлением в тридцать атмосфер.
С немалым усилием мы сдержали свой смех, и глубокая тишина воцарилась на палубе.
— Я возвращаюсь к «Вельзевулу», — снова начал Катрам, — к тому злосчастному кораблю, который, говорят, был населен привидениями, и чей командир так плохо кончил. Но история, которую я вам собираюсь рассказать, не такая мрачная, как та первая.
Когда случилось это происшествие, фрегат назывался еще «Санта Барбара»; командовал им другой капитан, и в трюме не слышалось тогда ни стонов, ни звона цепей.
В одно время со мной на фрегат поступил молодой офицер, чьи манеры и внешность показались мне необычными. Кто он был по национальности, я так и не узнал, но не итальянец, поскольку наш нежный язык он страшно коверкал. Его звали Альфред и, похоже, он был из хорошей семьи — наш капитан обращался с ним почти что как с равным.
Не знаю почему, но скоро мы сблизились, он стал выделять меня из других матросов. Моя ли внушительная борода была тому причиной или оттого, что я был добрый товарищ, когда речь шла о том, чтобы заглянуть на дно бутылки, но он нередко приглашал меня в свою каюту, чтобы выпить. На свою койку я возвращался обычно на нетвердых ногах и с тяжелой головой; но, сидя за бутылкой, мы много болтали. Со мной он бывал довольно словоохотлив, тогда как со своими товарищами офицерами и рта обычно не раскрывал.
Мы покинули только что Кейптаун и направились в Австралию, не помню сейчас, в Мельбурн или в Сидней — плавание месяца на три по крайней мере. И чем больше мы отдалялись от земли, тем грустнее делался мой собутыльник за столом, тем больше какая-то тоска овладевала им. Иногда я заставал его с головой, зажатой руками, с бледными, крепко сжатыми губами и с лицом человека скорее больного, чем здорового. Не раз я слышал, как он тяжко вздыхает, бормочет какие-то слова на незнакомом мне языке, словно во власти навязчивого воспоминания.
Тщетно я ломал себе голову над причиной его тоски, а сам он не говорил об этом ни слова. Будь у меня самого погоны на плечах, я, возможно, при случае его бы спросил, но в моем положении об этом не могло быть и речи.
Однажды, когда я вошел в каюту, чтобы передать Альфреду какой-то приказ, я застал его с глазами, мокрыми от слез. Я остолбенел, я был неприятно удивлен. Какого дьявола! Моряк, офицер — и плачет! Это уж из рук вон! Значит, должна быть тогда очень серьезная причина, чтобы лить эту нежную воду.
Увидев меня, он почти с яростью стер эти слезы, стыдясь, что я застал его таким, но вдруг, словно сраженный новым приступом горя, упал на стул и спрятал лицо в ладонях.
Вообразите себе, каково же было мне в этот момент. Мне хотелось уйти, но я побоялся, что он обидится. Я мог бы остаться, но побоялся, что он выставит меня за дверь. В общем, я был, как на раскаленных углях, и не знал, что сделать, как поступить, чтобы выйти из этого неприятного положения.
Но офицерик мой не обиделся и не рассердился. Он сделал знак закрыть дверь, потом, уставившись мне в лицо каким-то пугающим взглядом, спросил в упор:
— Катрам, ты любил кого-нибудь в молодости?
Я посмотрел на него обалдело. Зачем он спрашивает меня об этом, меня, который всю жизнь провел в море и никогда не занимался ничем, кроме якорей, парусов, рей?.. Разве что… Ну, ладно, продолжим…
— Стой, стой, папаша Катрам, — прервал его капитан. — Ты что-то скрываешь, не говоришь нам всей правды. Это поспешное «ну ладно, продолжим» заставляет меня подозревать кое-что… Уж я-то в этом разбираюсь!
— Что? — спросил старик с некоторым беспокойством, которое не ускользнуло ни от кого из нас.
— Значит, и ты был когда-то не без греха? Значит, и тебя Амур не обошел своим вниманием?
— Я!.. — вскричал боцман, лицо которого потемнело. — Я!..
Он два или три раза взмахнул руками, словно хотел отогнать от себя что-то, потом сказал суровым голосом:
— Дайте мне кончить, или я замолкаю и ухожу в свою каюту с цепями на руках, и даже на ногах, если хотите.
— Нет, нет, продолжай, папаша Катрам. Так что же вышло у этого хныкалки-офицера с морскими сиренами? — спросил капитан.
— Итак, — снова начал боцман, — я стоял у двери, когда офицер задал мне в упор этот странный вопрос. Я был в замешательстве, не ожидая ничего подобного, и невнятно пробормотал что-то в ответ; а он, конечно же, ничего не понял, поскольку я сам не знал, что сказал. Впрочем, не дав мне даже докончить, он тут же прервал и заговорил сам.
— Скажи, могу ли я быть счастлив, находясь так далеко от нее! Ведь, может, я больше ее никогда не увижу, может быть, она умрет из-за меня, и я тоже… Я чувствую, что скоро окончу свое мучительное существование.
Я не знал, что ответить, лишь мял в руках свой берет и только и ждал момента, чтобы удрать. Не очень-то я разбираюсь в подобных вещах… И потом… с чего это ему выбрело в голову сделать меня поверенным своих тайн?
А он все продолжал говорить о своей женщине, и говорил с жаром, со страстью, в то время как я стоял у двери, как болван, ничего не понимая и думая о чем-то своем. Я чувствовал себя очень неловко, а он точно этого не замечал. Наконец, когда небу было угодно, он отпустил меня на свободу, и можете представить себе, я каким облегчением я выскочил на палубу.
Две недели нога моя не ступала в его каюту: не дай Бог, он снова начнет задавать мне подобные вопросы или твердить о своих несчастьях, о своих мучительных чувствах к какой-то женщине. Впрочем, он и сам не посылал за мной да редко и появлялся на палубе. А когда появлялся, то был очень бледен и грустен, а в глазах сверкал какой-то странный огонь. Признаться, он пугал меня своим взглядом — было что-то зловещее в его зрачках. Я долго потом не мог забыть этот взгляд: глаза его сверкали передо мной; и я видел их даже ночью горящими на стене или в самых темных углах. Я всерьез начинал бояться, что этот человек каким-то образом околдовал меня или передал мне свое безумие; я и сам побаивался уже сойти с ума.
Папаша Катрам прервался и как-то странно взглянул на нас. В его глазах сверкнула молния, заставившая многих из нас поежиться. Не этот ли огонь он замечал в глазах своего офицера? Во всяком случае он и нас пугал.
Но тут же молния погасла, старик встрепенулся, словно бы просыпаясь, и продолжил усталым, обессиленным голосом:
— Как-то вечером, когда я сидел в трюме, выбирая подходящие канаты на замену одного из вантов, кто-то внезапно ударил меня по плечу. Я обернулся и увидел в полутьме два глаза, которые пристально смотрели на меня в упор. Не разобравшись сразу, чьи это глаза, я почувствовал дикий ужас. Канаты выпали из моих рук, я было кинуться бежать, но железная рука пригвоздила меня к месту, и чей-то голос прошептал прямо в уши:
— Я видел ее!..
Я вскочил и оказался перед Альфредом, страшно возбужденным, с безумно горящими глазами.
— Кого? — спросил я, стиснув зубы.
— Ее!..
Не знаю, что удержало меня, чтобы не послать его подальше. Меня ошеломил этот с цепи сорвавшийся безумец, он все больше начинал внушать мне страх. Видя, что я стою остолбеневший и как воды в рот набрал, он повторил мне с безумной интонацией: