— Молодец! — одобрил он. — Молодец, что проявляешь бдительность. Ладно, давай ключи и спи дальше.
Парень заморгал глазами и безропотно повиновался.
До самого выхода на охоту Чугуев не переставал радоваться, что изменил привычному Могучему ради этой поездки. Интересно было слоняться по школьному зданию, наблюдая различные приметы недавней ребячьей жизни: рисунки на партах и таинственные инициалы, соединенные знаком плюс, полуоборванную газету с передовой — печатными буквами — в защиту природы: здесь тщательно перечислялась вся живность, подлежащая истреблению, дабы оставшаяся размножалась и процветала, прейскурант был огромен — от гусениц и совок до волков. Интересно, с помощью какого порошка могли дети избавиться от жесткого племени серых разбойников? Засохшие цветы на учительском столе в узком стаканчике грубого голубого стекла — увядший знак ребячьего внимания, карта Южной Америки с могучей синей веной — Амазонкой, следы мела на доске — руины алгебраической формулы — все умиляло Чугуева.
Легко миновал тот неловкий момент, которого он больше всего боялся: когда грудой мятых, промасленных газет легли на стол охотничьи харчи и Обросов, небрежно-уверенным движением расплескав по граненым стаканам местную «Особую», сказал: «Ну, поехали!» — Чугуев поднял стакан, чокнулся со всеми, пригубил и поставил на стол.
— Я свою бочку выпил, — сказал он с улыбкой в ответ на разочарованные и негодующие возгласы. — Нельзя! — И многозначительно ткнул себя пальцем не то в сердце, не то в желудок.
Все же вскоре Чугуев почувствовал некое отличие этого трепа от обычного судаченья перед зорькой. Да, голоса звучали громко и задиристо, по пустякам возникали пустые и страстные споры, да, собеседники не стеснялись в выражениях, но то была лишь пена на серьезном я дельном разговоре, имевшем цели, весьма лестные для него, Чугуева. Районным руководящим людям хотелось снова привлечь его к делам, заботам и нуждам своего края. Они считали, что он может быть полезным Мшаре.
В разгар беседы с шумом и треском ввалилась компания охотников, предводительствуемая высоким костлявым человеком лет сорока, в охотничьем костюме и меховой шапке. Радость, недоумение, громкие речи, объятия, ругань, смех — и вот уже высокий человек пожимает руку Чугуева, называет по имени-отчеству и спрашивает, почему он перестал писать о Мшаре. Знаменитый в свое время комсомольский секретарь области, ныне директор крупнейшего, союзного значения завода, Харламов зашел поприветствовать Чугуева и своих районных дружков. А сам он с товарищами остановился неподалеку в доме егеря Данилыча.
«Ну и ну! — думал Чугуев. — Похоже, сегодня мой бенефис». Но он не мог относиться насмешливо к тому, что касалось главного в его жизни. Пока тебя не знают и не читают, ты можешь утешаться тем, что пишешь для себя, а так называемая слава — «яркая заплата на ветхом рубище певца». Но когда вдруг обнаруживаешь, что тебя читают и написанное тобой что-то значит для людей, имеет смысл вне твоего личного существования, то перестаешь валять дурака и говоришь себе: писать надо для того, чтобы тебя читали.
Вновь прибывшие принесли свой харч: сало, свежие огурчики и что-то продолговатое, в черно-шершавой шкуре — не то колбаса, не то рыба-бельдюга. Харламов отрезал кончик с веревочным хвостиком и кинул собаке егеря, чудному пойнтеру, серому, с шоколадными пятнами. На разрезе загадочная снедь оказалась сине-желто-бурой и маслянистой. Пойнтер нюхнул и с рычанием отполз прочь.
— Прошу, — сказал Харламов, — акулья колбаса.
— Отведай лучше котлеток домашних, — сказал Обросов, — пожалей молодую жизнь.
Харламов взял большую, тяжелую котлету, понюхал.
— Ого, с чесночком! Небось супруга Алексея Борисыча готовила!
Чугуева удивила такая осведомленность бывшего комсомольского секретаря. Оказывается, лет шесть назад они встречались на Могучем и тоже закусывали Чугуевскими котлетами с чесноком. Память у Харламова была что надо! Он помнил, как они заспорили об одном Чугуевском рассказе, где он приложил заведующего сельэлектро. «Зря приложили, — заметил Харламов, — мужик старательный, хоть и смуряга».
Чугуев лишний раз убедился, что вопреки модной литературной традиции руководящие на местах люди занимают свои посты вовсе не в награду за ограниченность, косность и тому подобные грехи, а за качества, прямо противоположные: крепкий ум, отличную память, ясный взгляд, хорошее знание дела и любовь к своему краю. И вообще здесь человек ценный и нестандартный скорее правило, а не исключение…
…На вечерку им пришлось разбиться на пары: больше не было лодок.
— А где же озеро? — спросил Чугуев, когда они спустились к бухте.
На темном влажном песке лежали на берегу две неуклюжие плоскодонки, за узенькой полоской воды начиналась густая, без просвета, заросль осоки, дикого риса и тростника.
— Да вот оно самое. — Тютчев кивнул на зеленую чашу.
— Нет, вода где?
— Вон чего захотели! Да не пугайтесь, увидите воду, немного, но увидите.
— Предупреждаю, — сказал Обросов, — если налетит утя, я стреляю.
— Охота начинается в шесть, — напомнил Тютчев.
— А мне плевать! — Охотничья страсть, как нечистый, завладела душой Обросова, даже голос его дрожал.
Он принялся ворочать тяжелую плоскодонку, чтобы столкнуть ее в воду, а Тютчев что-то шепнул на ухо Пыжикову.
— Будь сделано! — шутливо козырнул тот.
— Насчет маршрута сговорились, чтоб Никандрычу не опозориться, — пояснил Тютчев Чугуеву, но тот не понял.
— Поведет Пыжиков лодку в обход утиных мест, подальше от соблазна.
— Неужто Обросов такой?
— Разве не видите, как его разобрало?
Обросова и впрямь разобрало. Он стал не в меру разговорчив, все время понукал Пыжикова, ругался к месту и не к месту, делал много лишних движений. В результате Чугуев с Тютчевым первыми оказались на воде.
— На буксир не взять? — насмешливо предложил Тютчев.
— С таким типом, как Арсюшка, вовсе зорьку пропустишь! — взорвался Обросов. — Шест, шест возьми, песья голова! — плачущим голосом заорал он на Пыжикова, пытавшегося спихнуть лодку кормовым веслом.
Тютчев умело работал шестом. Глубина была солидная, а дно илистое, вязкое. Лодка с шуршанием раздвигала рисовые стебли и лезвистую осоку.
— Чьи это стихи, не помните: «Шел с веслом, как с посохом, по морю, как по суху»? — спросил Чугуев.
— Чьи, не помню, но точно — о нас! — отозвался Тютчев.
Они вошли в ситу, и Чугуев стал хвататься за круглые стебли и подтягивать лодку. Неожиданно перед ними открылась полоса чистой воды, тугая синяя лента. Тютчев отложил шест и взялся за кормовое весло. Вода зажурчала под носом лодки. Сзади послышалась жалобная брань Обросова.
На береговом бугре открылась Лазаревка, по местным масштабам прямо-таки огромное село, с множеством улочек и проулочков, с огородами и фруктовыми садами. Блестели золотые купола и кресты церкви, там шуровала по своему сокровенному делу зеленоглазая длинноногая девчонка. На лугу, за околицей, пестрело стадо черно-белых остфризов. Ни одной утки не было видно в дымно-голубом, чуть лиловатом по горизонту небе. Солнце стояло высоко, и казалось, ему не поспеть к часу заката на положенное место.
Перед тем как оставить ленту чистой воды и вновь вломиться в зеленую чашу, они увидели в устье впадающей в озеро речушки, на большом пне, отвалившемся от берега с глыбой рыжей земли, бесстрашного рыболова. Балансируя над темной пучиной, рыболов закидывал на проводку тонкую и длинную немецкую удочку. За ним уходил в перспективу зеленый тоннель: склонившиеся над водой с того и другого берега ракиты сплели кроны, образовав долгий свод. Рыболов скользнул по охотникам равнодушным взглядом и ничем не обнаружил, что узнал. Это был Михаил Афанасьевич, шофер.
— Ловок! — одобрил Тютчев. — Первый раз здесь, а лучшее место занял.
— Он заядлый!..
Они опять двигались по траве, ползли, можно сказать. Вода вовсе не проглядывалась. Лишь изредка из-под днища лодки выжималась какая-то дегтярная жижа. Тютчев скинул ватник, потом снял меховой жилет.