Однако Даффи не заметил в Карлейле уныния. Напротив, поражает разница между мрачным тоном записок Карлейля об этом путешествии и воспоминаниями, которые опубликовал Даффи. По отношению к Даффи, который в течение шести недель был его постоянным, а часто и единственным спутником, Карлейль ни разу не был резок или нетерпелив, и он ни разу не пытался употребить свой авторитет при решении практических вопросов, связанных с поездкой, хотя в его положении он, пожалуй, имел на это полное право. Он был почти все время весел, внимателен и, кажется, доволен путешествием. Однако в своих воспоминаниях Карлейль рисовал его как сплошную агонию, которую облегчало только дружелюбие спутника. В таких противоречиях — объяснение тех непримиримых мнений о Карлейле, которые высказывались в последние годы его жизни и сразу после смерти. Глубокий внутренний разлад, который теперь уже нельзя было ничем устранить, неотступно мучил Карлейля; когда у него было время, он поверял свои муки бумаге. Друзья же их не видели; многие даже горячо возражали, говоря, что человек, записавший эти меланхолические мысли, часто бывал душою общества. Впрочем, в Ирландии всякий восприимчивый человек нашел бы достаточно причин для уныния. В Дублине Карлейлю был оказан торжественный прием, но бесконечные патриотические речи скоро его утомили. На юге имя Даффи открывало любую дверь, и Карлейлю удалось поговорить со священниками и с националистами, англо-ирландским обедневшим дворянством и судебными чиновниками, и ни в ком из них он не нашел надежды для Ирландии. Как обычно, его мучила бессонница. Одолеваемый черными, как грозовая туча, мыслями, проехал он графства Киларни, Лимерик, Клер, Мэйо и Слиго. В Глендалоге он видел дымящиеся руины семи церквей, а нищие со слезами выпрашивали милостыню, в Киларни 3 тысячи бедняков жили в работном доме. В Вестпорте пауперы составляли половину населения, толпы их окружали священников на улицах, здесь ему показывали особняк одного баронета, который в течение пяти месяцев уволил 320 человек, а сам в Лондоне проживал 30 тысяч в год, которые получал с доходных домов.
Таково впечатление Карлейля, вспоминавшего страну, где «красота чередуется с отвратительным беспорядочным уродством столь же резко, как клетки на шахматной доске». Однако у Даффи картина выходит совершенно иная: погода чудесная, только иногда жарко, изредка вдали слышны раскаты грома... Записи их бесед, сделанные молодым ирландцем в то время, приятно напоминают манеру Бозвелла. В дилижансах и на повозках, на перекладных и на извозчиках Даффи имел прекрасную возможность расспросить Карлейля о его взглядах на жизнь и литературу. Молодой ирландец был почтительным, но не подобострастным наблюдателем, и он заметил, что Карлейль неплохой мим; его попытки изобразить кого-нибудь были неуклюжи, но он сам так забавлялся собственной неловкостью, что у него получалось подчас занимательнее, чем у настоящего актера. Когда же он бывал охвачен гневом или негодованием, в его речи сильнее проступал аннандэльский акцент.
В первый день их путешествия Даффи спросил Карлейля, кто, по его мнению, был самым лучшим оратором в Лондоне. Карлейль отвечал, что, впервые встретив Вордсворта, он был убежден, что это лучший оратор во всей Англии. Позднее, однако, он разочаровался, обнаружив, что все его разговоры были о том, как далеко можно отъехать от Лондона за шесть пенсов в том направлении или в этом. Так все-таки, настаивал Даффи, действительно ли Вордсворт лучший оратор Англии? От Ли Хаита можно было услышать больше ярких, талантливых мыслей в час, чем от Вордсворта за целый день, отвечал Карлейль; но часто это оказывалась подслащенная вода и лишь иногда — серьезная, глубокая, выстраданная мысль. Беседа Вордсворта неизменно доставляла удовольствие, за одним лишь исключением — когда он говорил о поэзии и рассуждал о размере, метре, ритме и обо всем таком прочем... Слегка шокированный Даффи высказал предположение, что для Вордсворта должно быть естественно с любовью говорить о том инструменте, с помощью которого он совершил революцию в английской поэзии. Однако Карлейлю уже наскучила тема, к тому же, можно думать, Даффи утомлял его своими вопросами. Карлейль начал говорить о бесполезности свирельных пасторалек Вордсворта, выразив сожаление, что этот холодный, жесткий, молчаливый, практичный человек не совершил на этой земле ничего полезного. Он предполагал, что в Вордсворте больше мягкости, чувствительности, сказал на это Даффи. Своим ответом Карлейль прекратил разговор: «Вовсе нет; это был совершенно иной человек; человек с огромной головой ж большими челюстями, как у крокодила, созданный для грандиозной задачи». Потом Карлейль добавил, что Джеффри высказывал больше интересных и блестящих мыслей, чем любой другой человек, которого он когда-либо встречал, если, правда, рассматривать беседу как простое развлечение.
И это было всего лишь начало. В продолжение всего путешествия Даффи настойчиво расспрашивал Карлейля о литераторах: о Браунинге и Кольридже, Лэндоре, Диккенсе, Теккерее, сэре Джеймсе Стивене, Форстере, Эмерсоне, Бокле, Маццини, об авторстве писем Джуниуса. По его ответам можно, вероятно, лучше судить о Карлейле-собеседнике, чем по любым другим источникам. Он догматически напорист, не терпит возражений и в то же время способен высмеять собственные преувеличения с милым и оригинальным юмором; он художник, рисующий поразительные словесные полотна, способный в единый миг выковать из громадного богатства ассоциаций точный конкретный образ (например, огромные крокодильи челюсти у Вордсворта) ; он развивает до меткого гротеска какую-нибудь черту характера или внешности того, кого изображает. Браунинга он хвалил не столько за стихи, сколько за то, что он мог бы быть хорошим прозаиком. Лэндор, увы, избрал странный и причудливый способ излагать свои мысли, но его литературные достоинства пока не вполне оценены. Диккенс — славный, веселый парень, только его взгляды на жизнь совершенно ошибочны. Он вообразил, что нужно людей приласкать, а мир сделать для них удобным, и чтоб всякий имел индейку к рождественскому ужину. Но все-таки он кое-чего стоит, его можно почитать вечером перед тем, как идти спать. В Теккерее больше правды, его хватило бы на дюжину Диккенсов.
Иногда раздражение брало верх в отношениях Карлейля с Даффи, как это случалось и у Джонсона с Бозвеллом. Когда Даффи сказал, что, по его мнению, «История» Бокля свидетельствует о «громадной начитанности и удивительной силе обобщения у автора», Карлейль признался, что книга ему незнакома. Однако Даффи продолжал хвалить книгу и даже начал излагать взгляды Бокля. В ответе Карлейля ясно слышатся раскаты приближающейся бури: «Все спрашивали его: „Вы читали книгу Бокля?“, но он отвечал, что не читал и вряд ли прочтет. Он видел время от времени куски в разных обзорах и не нашел в них ничего, кроме плоского догматизма и беспредельного высокомерия. Английская литература дошла до такой степени лживости и преувеличения, что неизвестно, получим ли мы еще когда-либо правдивую книгу. Наверное, никогда». Даффи, однако, не был обескуражен таким отпором. Не смутился он и тогда, когда на вопрос, кто такой, по мнению Карлейля, Джуниус, он получил ответ, что ни один человек не даст и гроша ломаного за то, чтобы узнать, кто такой Джуниус. Даффи возражал пространно и пылко, но «Карлейль не дал ответа, а продолжал говорить о другом».
Вспоминая в старости это путешествие, будучи уже респектабельным человеком, удостоенным рыцарского звания, занимающим пост министра общественных земель Австралии, Даффи считал замечательным поступок Карлейля, избравшего своим спутником того, кто олицетворял в то время ирландскую оппозицию Англии. Он говорил, что ни один человек, обладавший таким же весом, не мог бы об этом даже помыслить. В королевском замке были этим недовольны. «Он показывал мне письмо от вице-короля Ирландии, Кларендона, с выражением личного неодобрения». Расставшись с Даффи, Карлейль завершил поездку визитом к лорду Джорджу Хиллу, одному из тех ирландских помещиков, которые пытались усовершенствовать свое хозяйство. Здесь он возобновил знакомство с Платнауэром, который с его содействия стал домашним учителем детей лорда Джорджа. Карлейль восхищался лордом Джорджем и называл его «прекрасной душой», но был невысокого мнения о его проекте образцовых ферм и образцовых арендаторов. По его словам, это представляло собой величайшую попытку, когда-либо виденную им, претворить в жизнь целую систему: эмансипация, свобода для всех, отмена высшей меры наказания — «жареный гусь к Рождеству». «Но, увы, имеет ли она шанс на претворение!» В августе он покинул Ирландию и поехал в Скотсбриг. Позднее он присоединился к Ашбертонам, которые находились в своем охотничьем домике Глен-Труиме, в горах Шотландии. Здесь он чувствовал себя так плохо, как только можно вообразить себе. Спал он отвратительно, после попытки вымыться в тазу для мытья ног он получил прострел, к тому же тут за целый день нельзя было услышать ни одного разумного слова. «Жизнь здесь настолько бессмысленна, что ни один здравомыслящий человек не захотел бы продолжать ее, ни когда-либо вернуться к ней». Почему же он оказался здесь?