Но того стоило, ведь старуха обещала нам на стыке тысячелетий, которых теперь и нет, которые теперь зовут миллениумами, обещала нам пришествие коммунизма. Причем, с укором таким в голосе, мол, вы-то, сучонки, потащитесь вволю, поимеете коммунизьма с его бесплатными благами, а я-то уж не дотяну, а посему - дальше звучало в голосе - скребите, скребите стамесочкой, чтоб и вам коммунизьм дармовым зараз не показался.
До сих пор вспоминаю ее со злостью, за это напрасное чувство вины, за неоплаченное, которое испытал перед ней за то, что буду хавать коммунизм полной ложкой, а она не дотянет.
И скреб, близил светлую эру, остригся под канадку - за тридцать копеечек. Мне, такой прически ни разу не носившему, это было унизительно, в класс пришел - без волос, а словно с голой жопой. И дальше унижался - на пути к светлому будущему это мелочи. Готовились к приему в пионеры. Разучивали клятву. Старуха каждого проверяла. И когда дошла моя очередь, я несколько раз запнулся. Старуха сказала, что в пионеры принимать меня нельзя. И мне, сопливому, в слезах, пришлось перед классом извиняться и давать обещание, что непременно выучу от зубка. И было мне прощение. Прощенный, я бежал домой вприпрыжку, птицы весело чирикали вслед. Я сделался вдруг очень голодный. Прощен, прощен - улыбалось высокое белое солнце. Дома я ел и смеялся...
А потом приняли всех скопом - и двоечников, и отличников. И клятвы не спросили, никто не подошел и не поинтересовался моей выученной от зубка клятвой, надо было просто хором повторять за вожатыми. Мы повторили и сделали ручкой. И мир стал бесцветным, я больше не выбивался в отличники, подделывал материн почерк, прогуливал, а потом приносил липовые записки, что болел. Светлое будущее с добрым коммунизмом, с улыбчивыми ответственными людьми, которые после честного трудового дня берут у великодушного государства заслуженные блага, тихо угасало, перебиралось во сны, где и по сей день вижу я, как хожу с проволочной корзинкой вдоль длинных полок и набираю разнообразные вкусности, и выхожу, и ни перед кем не виноват, никому ничего не должен.
А моя набожная прабабка на то же время, на тот стык, как бы оправдываясь, обещала мне конец света. «Эх, деточки, не вовремя вы родились», - говаривала она. «Мы уж пожили. А вас и судить пока не за что. А вот Боженька придет и поставит всех на свой суд».
Богом я себя еще в глубоком детстве до изнеможения доводил. Начнешь молиться перед сном, как прабабушка учила, и червь внутри тут же - матерным словом на Боженьку. Я этого боялся страшно. Начинал про себя повторять: Бог хороший, Бог хороший, Бог хороший, Бог хороший, Бог хороший, чтобы ни одно ругательство не втиснулось. А лишь ослабишь, то червь вместо «хороший», словцо на «б» или на «х» ввернет. Так и повторяешь, пока измотанный не уснешь.
И обостренным чувством справедливости... Думал, почему котик домашний мой в тепле и сытости, а собака на цепи, на жгучем в мороз асфальте, почему папа пьяный и ест, и нож, которым он режет колбасу так страшно в его руке сидит, а мама не ест и забилась в угол. И так себя справедливостью изматывал - если шел по улице и поворачивал голову налево, то надо было потом повернуть голову и направо, чтобы справедливость восстановить, а чтобы справедливость соблюдена была и в порядке очередности поворотов головы, то следом - сначала направо, потом налево. Странно, наверное, смотрелся мальчик, крутящийся посреди улицы, как ошпаренная собака...
И вот в младших классах я верил в коммунизм, а к восьмому не пошел в комсомол и уверовал уже в конец света. Что мне в этом будущем, если без конца света - ПТУ с насмешливыми зверенышами. А еще? Из черной ямы будущего прожорливой амебой торопилась ко мне армия, и мне совсем уж не хотелось за так, задарма, исключительно по половому признаку, отдаваться в чужие руки Родины.
Конец не пришел. Дурь выбивали преимущественно табуретами.
Но мысль о конце света тешила меня и позднее, потому как вышеозначенный свет освещал весьма безрадостные перспективы. Вижу, вот высветил двоих. Некогда мои знакомые. Им где-то по 20, а они: «Папик!» - «Что, мамочка?» Папик и Мамочка, значит. Они завели себе «детишек», пока в кавычках, потому что скромная комната в малосемейке, зарплата не ахти, «детишек», значит - сначала свинку морскую, а потом и свиненка к ней, ведь свинка будет скучать одна, она ведь не может одна! Обустроили домик в коробке из-под телевизора, двухместную постельку, туалет, тарелочки для жратвы, дверцу прорезали - все как надо. И все бы хорошо у наших свинок, только Мамочка чего-то ебется с каким-то таксистом, а Папик узнал, разобиделся, хотел уйти, да куда, обратно в деревню свою говенную? И не пошел никуда.
А вот недавно встретились на пути. Жирком обрастают - квартиру сняли, ребенка настоящего, вроде, в коляске катят.
Вот оно, ползет во всем свете. Вижу. Брак, кольцо новых родственников, из которого не вырваться, домашние праздники и сцены, приплод, надо на две работы, заработать там остеохондроз, а тут лезет второй подбородок, там выползает из-под ремня пузо, или сохнешь, желтеешь, крючишься, считая годы до пенсии, и однажды слышишь от своего выблядка, кто ты такой, чего добился, как я это повторяю своей маме, или сделать карьеру, карьерищу, реализовать все-все-все амбиции, положить на это молодость, зрелость, чтобы потом все-все было, чтобы иметь право на молодую любовницу, на какую отродясь не имел ни в молодости, ни в зрелости...
И вот под 30, а у меня ни планов отступления, ни стратегических высот, ни конца света, если жизнь объявит мне войну, так я ее уже заведомо проиграл...
Детское восприятие мира, скажу я. Юношеский максимализм, скажет Аня. Инфантильность, скажите вы. И будете убедительней...
Тщится моя бедная проигравшая мама. Встает раненько, идет с метлой по дворам. Возле мусорки там собачка кормилась, мама ей супы носила. А потом собачку, видно, машина ударила, долго ее не было, отлеживалась за гаражами. Но выползла - поесть. Задняя часть у нее отнялась - ноги волочились по асфальту. Через неделю такого ползанья по подмерзающей неласковой земле, по гальке, мусору, шкура и мясо с ног слезли, болтались клочьями. Вида той безножной собачки выносить совсем уж было невмочь. Мама подумала и купила за триста рублей - и даже жильцы скинулись, кому в радость ползучий кусок мяса, - купила шприц с большой дозой усыпляющего - собачка была крупна.
«Ей так лучше будет. Там ей будет хорошо», - резонно рассудила мама.
Подмораживало, ты, мой любимый мир, искрился инеем в утреннем солнце. Мама покормила безножную. Отозвала за гаражи.
«Ну, давай, моя хорошая».
И достала шприц. Собака забеспокоилась, закрутила головой. Игла ткнулась в шею, но как-то неловко, выскочила с другой стороны, нанизав лишь складку шкуры. Прыснуло мимо лекарство. Собака скульнула.
А вокруг - сухая трава слежавшимися кучеряшками, камешки - все обрызгано аэрозолем изморози, даже собачьи усы.
«Сядь, моя хорошая, не шевелись».
И безножная посмотрела маме в глаза и затихла, и даже голову положила на бок, чтоб удобней. И лежала не моргая, наливаясь своим лекарством.
Потом подергалась немного, из левого глаза выкатилась слезинка, и все... А мама осталась. И поползла дальше, к мусорным бакам. Затепливался новый день...
На сером небе - белое солнце, как бронепоезд из пункта Альфа в пункт Омега. На черном хлебе земли - белая соль снега - жри и не морщись!
Я жру и не морщусь...
12. Гвоздь
Тут у мамы гвоздь из стены вывалился, важнейший гвоздь из мягкой гипсовой стены, что отделяет ванную от туалета. Вместе с куском гипса вывалился. Чувствуете при слове «гвоздь» его кислое железное острие на языке? Без гвоздя маме очень плохо - на нем кружка Эсмарха висела. А без этой кружки остановится круговорот жизни... И она попросила меня забить гвоздь обратно. И тут взорвалось что-то во мне, словно долго копилось, словно вся предыдущая глава там и много еще чего - взорвалось и накрыло волной. И ведь чего бы - взять и забить гвоздь в мягкую стену. Но вместо этого померкло сознание.