А для честолюбия нет ничего сквернее плохо одетой дурнушки, взявшей вас под руку, увы, это механизм...
Еще странно, очень странно украдкой наблюдать свою прогулку в витринах магазинов. И витрины доказывают тебе, что ты есть, что ты занимаешь определенное место в мире вещей, и, следуя закону Архимеда, хоть малость, но выдавливаешь мировой воды, и так же невозмутимо витрины отражают твоих соперников по бытию, которые тоже выдавливают... И там, в витринах, идет настоящая война, все друг друга выдавливают, а отвернешься - и снова ты иллюзорный объектив, плывущий над утоптанным снегом на тротуаре.
Так я вплываю в магазин, беру «Кавказа» и пачку сигарет. Плыву обратно.
Все это столь прискорбно - сосуществовать, превращать прогулку в войну, а затем, выпив, мечтать о золотом веке и родстве душевном.
Вот Горька, он мог взять меня за руки, под руку, и не боялся, что сзади кто-нибудь начнет хихикать, решив, что мы пидоры. И решали, а я вырывался и говорил: «ну что ты, социум ведь», и тоже хихикал, по-пидорски гаденько - кривлялся, топтал родство...
Отравленный век... Где ты, Горька, сейчас бы мне твоих рук...
6. Кора и Горька
Всем хочется востребования. Все ищут круга по интересам. Но пока не попадешь туда - не поймешь, что и этот круг замкнут.
Так четыре года назад я оказался на собрании молодежного литобъединения. Я тогда еще одолеваем был романтической идеей фикс - влюбиться в красивую такую, стройную, ясноглазую поэтессу, которая своими большими ясными глазами читала б мою душу, и мы бы понимали друг друга с полувзгляда. И я бежал бы с ней, бежал рука об руку по ночным крышам города, телеграфным проводам, лунным дорожкам и прочей чепухе подальше от ухмылки действительности.
Оказавшись на месте, а дело было в выставочном зале, я понял, что красивые и стройные сидят не здесь, в душном помещении, насильственно окультуренном при помощи поделок, картинок, благообразной старушки и расстроенного пианино с западающими клавишами. Лживые степи, розы и рожи в рамах прикрывали черные дыры, этот закуток культуры был неказист, комичен и выпадал из жизни, городился от нее стеллажами с глиняными безделушками, был цветастой латкой на дыре, которая находилась на месте искусства. А вокруг осадным кольцом стояли гриль-, диско-, пивбары, и стройные-красивые сидели именно там, и не было там лживости, они честно наливались пивом, маслились жирной курятиной, им не нужно было страдать и писать стихов о любви - их любили вполне.
И думая о тех, что вне, я сидел на полированной скамеечке и слушал о том, как дышится любовью, от которой до ненависти шаг.
Но время от времени приходили двое - оба в очках - один с анархистской небритостью, другая с рассеянным щенячьим взглядом. Впервые увидев их, я решил, что это сектанты, потому что словно два столпа света над ними стояло, и мирская грязь к ним не липла. И когда было уже невмочь, они подарили мне очередной круг, весьма спасительный на тот момент.
Я набился к ним на чай - странное дело, чай тогда был в ходу чаще водки - и стал ходить к ним регулярно, не мыслил без них дальнейшей жизни.
Оказывается они - двое - посещали литобъединение в поисках своего человека. Находок было - я да Лелька, с которой они столкнулись у себя на филфаке, да Тать - девушка по имени Таня с того же филфака.
Началось строительство мифа. Позднее, конечно, будут и другие, допущенные до строительства - так появится Аня, которую я приведу из того же литобъединения, - к прочему было много прихожан текучих, глазеющих на Кору и Горьку - идеальную пару, на миф, который пленял ностальгирующих по чистоте отношений - прозаика и поэта, вдохновителя и его ближайшего сотрудника.
И у меня был допуск номер один в этот мавзолей, тайную ложу. Не по себе мне было вначале, казалось, что человек-то я не тот совершенно, так - закосил удачно, что вот-вот раскусят и тогда - изгнание неизбежно. Изгнание с клеймом убежденного жителя, посредственного обывателя, очередного использованного жизнематериала. И имени у меня подобающе тайного не было - Абэ да Абэ - инициалы одни, не Тать, не Горька.
Впрочем, шло время, беседы на сонных кухнях, чай, кофе, сигареты, разговоры о «метасибирской культуре». Они и сами верили в свою богом друг другу назначенность, в брак, свершенный на небесах. Горька точно верил, хотя тут, думаю, и не без личной выгоды вера - так: человек да человек, а вместе - богоизбранная пара, а это уже хоть и одна вторая, но твоей персональной богоизбранности. Да и Кора купалась в том мифе, снисходила даже до слушанья Земфиры, ведь там: «ты - белый и светлый, я, я темная, теплая...», и: «я множу окурки, ты пишешь повесть...». И множили, писали, верили, что соберут вокруг подвижников этой культуры, и все мы дружно возьмемся и положим ее фундамент. Уверовали и подвижники.
Помнится, Кора и Горька даже умели быть счастливыми, для этого им требовалось убежать ночью в лес. Тащили за собой и меня - счастливить. Лелька сама бежала - впереди всех. Ночь, холод, дождь, окушка моя, тогда была еще у меня машина, окушка брошена где-то в темноте на расквасившейся проселочной дороге - до счастия ли мне... Возможно, будь машина не моя, тогда был бы я счастлив? О ней, родимой, я думал, карабкаясь по мокрым склонам, обмакиваясь телом в черные речные воды, рябящие от вод небесных. А рядом бесновалась меж двух вод черногривая Лелька.
А было еще и так. Солнце палит, асфальт калится, и даже неприхотливые ильмы повесили уши - свои вялые листочки. И ливень вдруг - аж дух перехватило. Они, двое, - носки долой, тащат и с меня, толкают во двор. Опять хотят осчастливить. «Нет, - кричу я, - стыдно, там социум». За полминуты лывы по всему двору. Они в них - прыгать, веселиться. Социум из-под карнизов пялится. Водосточные трубы от струй гудят. И я в той луже, мокро так, жалко улыбаюсь на Кору с Горькой, как мокрая курица на взмывших в небо стрижей. Только капли бегут, нос щекочут.
Никогда я не умел быть счастливым, а все те редкие моменты ущербных моих околосчастий обычно были связаны с женщинами моими, а такие счастия и в расчет брать неможно - уж больно известного они свойства.
Впрочем, по-прежнему шло время, и однажды я заметил, что они разучаются... Быть счастливыми. Горька все больше ворчал и ныл, мечтал о трубке и кресле-качалке, Кора фыркала, и никто не помышлял о лесе. Кроме Лельки, только та почти перестала появляться. Но я-то, признаться, тайное облегчение испытал, когда счастье, стеклом витрины отделявшее меня от Коры и Горьки, исчезло. Они стали мне только ближе, роднее.
А Горя чумной был, нельзя с ним близко... У меня ведь иммунитета к той болезни не было... Теперь я умею видеть, как неправильно живут люди. И болеть - болеть, видя, как живут люди, и на глазах гаснет их огонь, болеть от того банального несовершенства мира...
А в конце нас ждал распад, огонь гас и здесь, в таинстве таинств - очередной круг из спасительного превращался в удавку. Чай стал горьким, сигаретный дым на кухне - едким до слез. Наше общество тихо разваливалось, как гниющий труп.
Но развалилось оно несколько честней и неожиданней, резким ударом - эти двое расторгли свой небесный брак. Ударом в самое сердце подвижников - в чистоту, в миф. А следом было много дней молчания...
7. Распевочка
Бумага, моя бумага, чистенькая, миленькая, потому - сбор жизненного опыта - жопыта - дело крайней важности. Была у меня задумка - повесть о низших слоях общества, о неквалифицированно-трудящихся, о тех, что соль земли, родных сердцу, вот они, вижу: выступают из бездны и в бездну уходят, королевы бензоколонок, княжны круглосуточных магазинов, зубоскалит охранник, да просыпался медью алкаш в бесконечные, бездонные, вездесущие блюдечки для монет, старый сторож на стройке - он хранит свою злость, он знает цену победам, свежевыпивший дворник - он знает прикосновение чистоты!