Чужая
Посвящается участникам восстания 1863-64 гг.
ПРОЛОГ
1853г.
-Дядюшка, где мама и папка?
-Далеко, дитятко. У Божухны нашего.
-А я! Почто меня не взяли с собой? Я хочу к маме, хочу домой.
- Нет тобе там места, моя ясонька. Раз боженька не забрал с мамкой и папкой, значит ещо не пора. Ты не плачь, не плачь. Все добра буде. Я тебя не кину. Вытри слезоньки.
-Хочу к маме-е-е….
Детский плач рвал его сердце. Что делать! Как успокоить и уменьшить боль маленького существа, что лежало перед ним, свернувшись колачиком на широкой лаве, застланной серой, не беленой деружкой. Пан Матэуш Бжезинский растерянно почесал затылок. У него никогда не было своих детей, потому он совершенно не знал, что должно делать и говорить тем, когда они плачут. Матка Боска! Уже пора собираться в дорогу, на облучек коляски давно привязаны нехитрые пожитки , что остались от покойных, кучер Антоний нетерпеливо потупывает ногой у крыльца. А тут такое!
-Ну, буде, буде, ясонька. Ехать пора. Путь не близкий. Вставай, собирайся.
Девочка подняла на него большие черные глаза, опухшие от льющихся слез, и упрямо замотала взлохмаченной, давно не чесанной головой.
- Не хочу! Я никуда не поеду с вами
-Холера ясна , - выкрикнул грозно пан Матеуш. У того уже лопнуло терпение. – Коль ты сейчас , дитя, не станешь собираться, я тебя силой в коляску заволоку. Да еще хворостиной по тому месту , на котором сидят, отхожу.
Он , конечно, не собирался выполнять свою угрозу и стегать сироту дубчиком, да только за эти две недели, что он находился в городе Каминске Брянской губернии, девочка из него всю душу вымотала. То плач, тихий, похожий на скулеш брошенного щенка, то истерика с пеной у рта, то угрюмое молчание, от которого ему, взрослому, далеко не сентиментальному человеку, становилось не по себе. И еще эти глаза… Она смотрела на него так, словно это он был повинен в смерти ее родителей и маленького брата. Черные, колючие, злые, они пронизывали пана Матэуша на сквозь, заставляя и в правду чувствовать себя подлецом, что отрывает несчастное дитя от родного дома, от людей , к которым привыкла, от могил на городском кладбище. «Словно чует ее душа, что не скоро она сюда вернется, а может и вовсе - никогда», -думал он, глядя на девочку.
Она все знала и понимала, только смирится никак не могла. Не могла опорожнить себя от той тяжести, что разрослась у нее в груди с тех пор, как ей сказали, что никого из близких она больше не увидит. Больше всего на свете ей сейчас хотелось, чтобы мама положила ее голову к себе на колени, и гладила, медленно перебирая темные пряди волос; хотелось вдохнуть запах ее юбки, тонко пахнущий вербеной, потрогать пальчиком морщинки меж бровей, перебирать кружево , порыжелое от старости на манжетах. Чтобы мама встала, взяла ее за руку и сказала низким , певучим голосом: «Варенька, а давай-ка посмотрим, что наш рара делает в кабинете». Отца она, Варя, тоже любила, и тоже тосковала о нем, но не так как по матери. Рара она всегда воспринимала, как нечто большое, значительное и всегда занятое. Всегда занятой, одетый в темно-серый саржевый сюртук, с кожаным чемоданчиком в руках, в котором он хранил свои медицинские инструменты. Почему же он, такой большой и значительный, тот, кто помогал всем в уезде, тот, к кому обращались за помощью даже из соседней губернии, не смог помочь себе и своей семье? Почему? Разве это справедливо?
Каждый раз, думая об отце, в ней нарастала волна злости. Если б он был сейчас здесь, она бы била его кулаками, пинала бы ногами, вывернула бы на пол все его блестящие металлические инструменты, которые он так строго берег от ее, детских ручек, вылила бы на землю содержимое склянок с микстурами, чтоб он знал , как она зла на него. Он должен был спасти маму и маленького братика, а не идти в госпиталь, чтобы помогать чужим людям, которые для нее, Вари, ничего не значили. Он предатель, и она его никогда не простит. Но отца тоже более не было, и детская душа, переполненная до краев горем и болью, не знала покоя.
Этот человек, который приехал за ней более двух недель назад и назвался дядей, был для нее чужим и пугающим. Она не знала ничего о нем: ни того, кем на самом деле он ей приходился; ни того места, откуда он прибыл. Все в нем было странным и инородным, начиная с сильного акцента, с которым он говорил по-русски, и заканчивая манерой держаться. От него за версту несло чужбиной.
Варя чувствовала, что он не был злым, что та жалость, которой светились его голубые глаза, не была поддельной. Наверно он не плохой человек, думалось ей, когда она наблюдала за ним, глядя как он ходит по дому, собирает ее вещи в чемоданы, как нежно трогает книги рукой, что остались от мамы, прикасается к маминым бусам из речного жемчуга. Словно прощается навсегда с близким человеком. Но она все равно считала его чужаком, приехавшим отнять у нее последнее, что осталось - дом, в котором она росла, где даже стены еще хранили запах ее семьи. Он продал наш дом, мама, и даже не постеснялся об этом сказать:
- Тут боле ничего нет, дитя. Пустота, просто стены. Деньги взял хорошие за продажу, но ни копейки не потрачу. Все тебе останется
Нет, нет, ей не нужны были деньги, она хотела остаться в этих комнатах, пусть даже одна, только чтоб ее не трогали, ни куда не увозили. Лежать бы век на скамье у окна, прижавши к лицу мамину сорочку, и вдыхать ее запах, от которого ей все мерещилось , что мама рядом. Слезы катились и катились по щекам, но, сколько бы она не плакала, облегчения так и не наступало.
-Ну, все, дошч[1], - сурово произнес пан Матеуш. Он сгреб в охапку маленькое, легкое тельце, и попробовал вынести его из дома во двор. Но как только его руки оторвали Варю от скамьи, на которой она лежала, девочка выгнулась дугой, как тетива лука и завыла сквозь яростно сжатые зубы. Она изо всех сил ( а было их не мало, - чему он сильно удивился-, в этом тощем, костистом тельце после болезни) начала брыкаться, бить кулачками его по лицу и груди, царапаться. Бржезинского кинуло в пот, при всей свой силе он с трудом мог удержать ускользающее из его пальцев, словно угорь, тело ребенка.
-Пусти, пусти меня, - шипел разъяренный зверек, - Мама-а!
Но пан Матэуш еще сильнее сжимал пальцы вокруг ее плеч, с досадой понимая, что наверняка у девочки останутся синяки. Он не мог ее отпустить, не теперь, когда в нее словно дьявол вселился, наделив, невероятной для такого слабого тела ,силой. Он боялся , что она опять вырвется и убежит, как было уже третьего дня. Тогда ее , слава богу , удалось отыскать на кладбище, возле могил отца и матери. А что теперь будет? Где искать, если убежит? Матка боска, как же он устал от нее, от долгой дороги, от хлопот связанных с возвращением, от тихой тоски, что сжимала его сердце всякий раз, когда он смотрел на девочку, которая была ныне единственным звеном , что связывало его с родной сестрой, которой он даже лицо уже плохо помнил. И откуда у нее эта дикость, злоба, превратившая в мгновения ока плачущего ребенка в зверя? Что за демон в ней сидит?
Если бы пан Матеуш не был поглощен все эти дни заботами о продаже дома, подготовкой к обратному пути домой и собственной грустью от потери сестры, которую не видел много лет, и смог простить только теперь, склонившись к ее могиле, он бы возможно сумел понять , что гложило душу его маленькой осиротевшей племянницы. То были не демоны вовсе, а страх. Всепоглощающий страх от предчувствия, что никогда она не вернется сюда более, не увидит этот дом, где ей так было хорошо и покойно, не сможет пройти по двору , где растет большая, раскидистая липа, на суку которой отец два года назад устроил качели; не услышит протяжных песен, что пела их единственная дворовая Алевтина, бывшая в доме и за стряпуху, и за горничную; что все эти люди , которые бывали у них в доме ,пили чай с мамой, играли на фортепиано, что стоит сейчас одиноко в углу пустой гостиной, станут для нее недосягаемыми и далекими. Она их потеряет или забудет. И страшно ей было еще от того, что она хоть и не знала , что ждет ее впереди, но могла это почувствовать сердцем. Чужая земля, чужая речь, незнакомые злые люди, и никого рядом , кто бы мог согреть ее замирающее от страха и одиночества сердечко.