Она была по национальности немка. Наша немка, русская. Но все же немка. Звали ее Ксения Ивановна.
В тот август я вместе с отцом отдыхал в небольшом санатории. Деревянные его корпуса смотрели широкими окнами на Иртыш.
Это был остров в пойме реки, с глухими тропками среди шиповника и барбариса, с единственной дорогой, разбитой телегами. Высоко над головой даже к самые тихие дни лениво шелестели листья ив и тополей. Светлые неожиданные поляны горели яркими пятнами одуванчиков. В липких паутинных овражках спела фиолетовая ежевика. Тихий отрадный уголок в нескольких километрах от небольшого сибирского города.
В обеденном зале за столом с нами сидели две, как тогда казалось мне, пожилые женщины интеллигентного вида. Я постоянно робел и оттого даже на обычные вопросы отца отвечал как-то не так, как если бы это было дома. Отец мой тоже не отличался изысканностью манер и речи. Всю жизнь он работал бухгалтером в Заготзерне пережил кончину жены и теперь остался с матерью, сыном и дочкой.
Для меня тот августовский сезон являл собой как бы первый выход в свет: трижды на день — во время завтрака, обеда и ужина — необходимо было быть очень умным и серьезным.
Ах, если б не эти женщины!
Меня смущало все: волнующий аромат духов, кофточки с немыслимыми кружевами, оголенные руки, подкрашенные волосы. Так близко и так часто видеть женщин мне пока не приходилось. Жили мы в большой бревенчатой избе на городской окраине, куда еще не провели электричество. Единственный стол был покрыт стертой клеенкой. Через день бабушка варила гороховый суп на постном масле, речь ее была пересыпана народными словечками, вроде молоко «ссялось», «суседи», «мерекать» «дебалтерия», «заплот», «лыва»… Так говорил и я.
Была у меня еще старшая сестренка Тома. Но на нее я обращал ровно столько внимания, сколько на пушистого сибирского кота Ваську: если было настроение, навязывался с игрой, а чаще потихоньку устраивал различные мелкие каверзы. Томка умела драться, но при отце немедленно пускалась в рев, чтобы лишний раз пожалели.
За неделю до окончания срока путевки я пришел в столовую один. Отец по каким-то срочным делам спозаранку уехал на велосипеде в город.
Уткнувшись в тарелку, я старался не глядеть в сторону соседок.
Обсасывая сливовые косточки, осторожно выплевывал их прямо на скатерть.
— Господи, где только рос этот молодой человек! Будь у меня ребенок с такими манерами…
Я чуть не подавился и враз оцепенел. Так обо мне еще никто не говорил.
— Ну что вы! — с мягкой укоризной вмешалась вторая женщина, с седой прядью в гладко зачесанных волосах. — Он ведь еще очень молод…
Она слегка наклонилась ко мне:
— Не огорчайтесь, пожалуйста. Розалия Николаевна немного погорячилась. Это случается. А косточки следует класть сначала на ложечку, а потом в блюдце или на салфетку.
Сколько бы я тогда отдал, чтобы исчезнуть, провалиться и даже умереть! Это потом отец принес домой увесистую кипу листов отпечатанных на машинке «Правил этикета». В памяти осталось: вилку клади с левой стороны тарелки, ложку — с правой; когда входит дама — встань; не спрашивай у хозяйки рецепта блюда; спускаясь по лестнице, иди на полшага впереди дамы, поднимаясь — чуть приотстань…
Ужинать я не стал.
Перед отбоем в палату неожиданно пришли медсестра и соседка по столу — та, с седой прядью. Они сообщили, что отец сегодня не вернется, а чтобы мне не было скучно — если я не против, — то до утра останется Ксения Ивановна. Я уставился на носки вишневых туфелек Ксении Ивановны. Она сделала шаг и погладила меня по голове. Я сжался, исподлобья глянул вверх — ее большие добрые глаза странно блестели… Ласковый их свет проник в меня и вызвал щемящее чувство теплоты в груди. А прикосновение руки воспринялось как знак того, что она не оставит меня в беде. Это было ново. Даже отцовские глаза в минуту нежности не могли вызвать чувство, подобное этому. Мужчины так смотреть не умеют.
Ксения Ивановна, видимо, тоже уловила мою душевную напряженность. Она слегка откинула голову, глядя куда-то поверх моей головы, часто-часто заморгала… Я подумал, что, наверное, ей попала в глаз соринка.
Ксения Ивановна убрала руку.
— Твоя сестра Тамара в тяжелом состоянии.
— А-а! — я с облегчением вздохнул. С Томкой вечно что-нибудь происходит. «Вертихвостка этакая», — как бы сказала бабушка. Я успокоился, потому что любая, пусть даже самая жестокая определенность всегда легче неведения.
Стемнело быстро, Ксения Ивановна прилегла на соседнюю кровать. Я вытянулся под простыней, замер. Нестерпимо ярко белел высвеченный луной зеленоватый плафон. Томка… Мне вспомнились конопатинки на ее острых скулах. Они появлялись весной, и я любил дразнить ее. Вспомнились отливающие коричневым блеском тяжелые косы.
— Дима, ты не спишь?
Я вздрогнул:
— Нет.
— Спи, — Она помолчала, — О чем ты думаешь?
— Да что-то плоховато мне, Ксения Ивановна, — Это вырвалось нечаянно, и у меня вдруг перехватило горло.
Странно, но точно так же скажет спустя почти четверть века мой пятилетний сын, не по годам серьезный Гек. Однажды, во время затяжной и непонятной ссоры с его матерью, я подойду к нему, поглажу светлую голову и спрошу: «Ну как дела, Гек?» Сын посмотрит на меня виновато снизу вверх и тихо произнесет: «Да что-то плоховато мне, папа»…
Отец вернулся к концу следующего дня.
Я сидел на берегу, беспокойно поглядывал на рощицу черемуховых кустов — там проходила дорога. И когда появилась знакомая фигура — отец шел устало, пошатываясь — меня будто ударило током: даже в походке отца угадывалась огромная, ни с чем не сравнимая беда.
Отец улыбнулся горячими глазами, облизал страшные от трещинок и белого налета губы. Сел, трудно сглотнул, сказал: «Такие дела, Димча. Нет у нас с тобой больше Тамарки. Утонула она…» Прежде чем брызнули из глаз слезы, я сорвался с места и побежал к реке. Мне не хотелось, чтобы отец видел мои слезы. Ныряя, я цеплялся за сыпучий песок дна, кувыркался, пробовал плыть «саженками» и на боку, трудным баттерфляем и с поднятыми руками, лежал на спине… Все делал так, как учил отец. В мокрых ресницах дробилось синее солнце, а прохладные волны были легки и дружелюбны.
В женщине рядом с отцом я узнал Ксению Ивановну. Появление ее воспринялось, как подтверждение вчерашней мысли, что она не оставит меня, а теперь и отца в беде.
Пришла зима.
Ксения Ивановна стала бывать у нас теперь чаще. Она жила по другую сторону Иртыша, преподавала немецкий язык в геологоразведочном техникуме. Приезжала обычно в воскресенье, ранним пригородным поездом, который все называли трудовым. Вечером отец провожал ее на вокзал.
Неизменная шоколадка с футболистом на зеленой этикетке мало меня интересовала. Я ждал Ксению Ивановну! Как ждал всегда отца из командировок.
Уже с вечера у меня что-то словно обмирало в груди, я смотрел на часы, торопил время. Бабушка по традиции с ночи ставила квашню с тестом, чуть свет затапливала печь, гремела чугунами. Я тоже вылезал из-под одеяла и некоторое время еще сидел в сонном оцепенении, потирая припухшие ото сна розовые щеки. Бабушка, как обычно, ворчала: «И дрожжи нынче не те, и мука-крупчатка — одно названье». Я зевал, терпеливо ждал, когда она подсунет мне первый пирожок.
— Баушка, а чо папка так долго спит?
— Отстань ты от меня, ради Христа, — отмахивалась бабушка, воюя с ухватом, — пусть спит, на то и выходной даден.
— Дак Ксения Ивановна должна приехать, забыла, чо ли?
Бабушка выпрямлялась, лицо ее пылало от печной жары.
— Ты-то, ты-то чо об ей печешься? Ну приедет — приедет, не приедет — тоже слава богу, Осподи, прости мя грешную! И чо он в ей отыскал? Других нет, чо ли? Сроду у нас не было нерусских. А тут — немецкая женщина…
Вставал вскоре отец. В доме прибирали, и все становилось на свои места. Отец налаживал инструмент для бритья, приносил зеркало и, завернув ворот рубахи вовнутрь, начинал неторопливо намыливать помазок. Я устраивался напротив, стараясь не пропустить ни одного его движения. Отец брился сосредоточенно и вдумчиво, строго посматривая на меня. Я трогал свой нежный подбородок, горестно вздыхал: мне тоже хотелось бриться.