Вглядевшись повнимательнее, она начала понимать, в чем дело. Кто-то огромной ручищей сгреб весь знакомый город ее детства — церкви, гаражи, окна, крылечки, чердаки, кусты, лужайки, фонарные столбы — и высыпал в плавильную печь, где был такой жар, что все растеклось и покоробилось. Дома либо раздались вширь, став огромными, либо сжались, уменьшившись в размерах, тротуары перекосились, шпили вытянулись. Тот, кто склеивал город после этого происшествия, видно, потерял чертежи. Красивый получился городок, да не тот.
— Да, — прошептала она. — Верно говоришь. Я раньше каждую выбоину знала — на роликах весь город вдоль и поперек объездила. А теперь что-то не признаю.
Незнакомцы добежали до их дома и свернули в узкий переулок.
— Окружают, — сказала она. — Сейчас нас застукают.
— Не знаю, — сказал он. — Может, да, может, нет.
Они сидели неподвижно, прислушиваясь к жаркой зеленой тишине.
— Я знаю, чего мне хочется, — сказала она. — Хочется мне войти в дом, открыть холодильник, напиться холодного молока и заглянуть в кладовку, там связки бананов к потолку подвешены, а в хлебнице пончики с сахарной пудрой остались.
— Даже не думай заходить в дом, — сказал он с закрытыми глазами. — Пожалеешь.
Она наклонилась, изучая его худощавое лицо.
— Сдрейфил.
— Я?
— Боишься сделать такую простую вещь — открыть входную дверь!
— Да, — признался он наконец. — Боюсь. Бежать нам некуда. Они нас скрутят и отвезут назад.
Засмеявшись, она сказала:
— Странная там обслуга была, честное слово! Не хотели с нас деньги брать за проживание. А у горничных-то халатики белые, крахмальные.
— Окна там непонятные, — вспомнил он. — Решетками забраны. Помнишь, я притворился, будто ножовкой металл пилю, — сколько народищу сбежалось.
— Да, было дело. А почему они всегда бегом?
— Да потому, что мы слишком много знаем, вот почему.
— Я, например, ничего не знаю, — сказала она.
— Они тебя ненавидят тебя за то, что ты — это ты, а меня за то, что это я.
Вдалеке послышались голоса.
Женщина достала из кармана завернутое в мятый носовой платок зеркальце, подышала на него, протерла и приветливо улыбнулась.
— Вот видишь, жива. А раньше, бывало, растянусь на полу и говорю себе: все, я умерла, больше никто не будет надо мной изгаляться. Так они меня водой обливали, чтоб я на ноги встала.
С криками из-за угла в пятидесяти метрах от них выбежала группа из шести человек; они бросились к дому, где на качелях, обмахиваясь руками от жары, сидели мужчина и женщина.
— Что ж мы такого сделали, что на нас охота идет? — поразилась женщина. — Они нас с тобой убить хотят?
— Нет, они даже ругаться не будут, начнут нас тихонько уговаривать, а потом увезут из города.
Вдруг он подскочил.
— Ну, что еще? — вскрикнула женщина.
— Пойду-ка маму твою разбужу, — сказал он. — Сядем за круглый стол в гостиной и будем есть слоеный пирог с персиками и взбитыми сливками, а когда эти люди постучатся в дверь, твоя маменька просто скажет: убирайтесь вон. А кушать мы будем с серебряных тарелок, которые твоя мама получила через газету «Чикаго трибьюн» в двадцать восьмом году — с портретами Томаса Мейгана и Мэри Пикфорд[2].
Повеселев, она подхватила:
— Заведем патефон и поставим песню «Три дерева — здесь, тут и там».
— Послушай, — сказал он, — надо нам отрываться.
Те шестеро заметили мужчину и женщину на полутемной веранде и с криками бросились вперед.
— Быстрее! — закричала женщина. — Беги в дом, зови маму и сестру — да не мешкай, за нами уже идут!
Он широко распахнул входную дверь.
Она бросилась за ним, хлопнула дверью и уставилась перед собой.
За фасадом дома не было ничего — только стойки, брезент, доски да лужайка и ручей. По обеим сторонам торчали софиты. На одной внутренней стенке, сделанной из папье-маше, осталась вывеска: ПАВИЛЬОН № 12.
По крыльцу застучали шаги.
Дверь с грохотом распахнули. Через порог ввалились какие-то люди.
— Ой! — завопила женщина. — Стучаться надо!