Литмир - Электронная Библиотека

Вот такие знания почерпнул я от своего дорожного закадыки, не на шутку рассердившегося на сотника Томлина, без стеснения заржавшего на его рассказ. Бухарец почернел и без того черным лицом, вздул ноздри, сабельно ударил его взглядом и изрек, как пригвоздил:

– Улыбкам смотрим, гумнам такая! – имея в виду не гумно, место для молотьбы хлеба, а созвучное обиходное слово.

Мне стоило трудов успокоить его, говоря, что сотник Томлин ржал от радости за бухарца, за его счастливое будущее.

Это я вспомнил, пока мы шли с моей новой знакомой. Чтобы прервать не совсем уместное по отношению к новой моей знакомой воспоминание, я представился ей подлинным моим состоянием, то есть подполковником прежней армии. Шедшая до того покорно, словно бы смирившаяся с неизбежностью обрести хотя бы на ночь кров потерей чести, она от моих слов рванулась в сторону. Она рванулась с такой силой, что я, крепко держащий ее под руку, вместе с ней свалился в сугроб.

– Дура! – совершенно по-солдатски вскричал я.

Она же, видно, в переживании своего представления о предстоящей ночи, заплакала. Я вынул ее от сугроба. Боясь усугубить положение, я не стал ее отряхивать, а дал свои двупалые солдатские рукавицы. Мы снова молча пошли. И меня снова и раз, и другой пронзила та первая стыдная мысль о том, как бы у нас все вышло. Совершенно независимо от меня мне приплыла женщина-солдатка в лугах над Белой в пору моего юнкерства, сделавшая меня мужчиной. То есть совершенно независимо от меня я охватился чувством власти над моей спутницей, какую власть надо мной, вернее, над моим организмом получила та солдатка. «Нет, я русский офицер!» – не веря себе, то есть не преодолевая чувства, сказал я. И я стал молить, чтобы скорее мы вышли к нашему дому, чтобы Иван Филиппович не спал.

Увидев нас вдвоем, Иван Филиппович в третий раз явил своей фигурой герб Российской империи.

– Ваше высокоблагородие! А с двумя вы прийти не могли? – в оскорбленном целомудрии спросил он.

– Для вас, ваше превосходительство? – спросил я.

Он молча и сухо сплюнул.

– Иван Филиппович, а не забываешься ли ты? – разозлился я.

– Не забываюсь! – резко ответствовал он. – Далеко не забываюсь! Где уж нам забываться! А вот только покойные ваши родители почтения-то к Ивану Филипповичу испытывали больше!

– А вот почтенный Иван Филиппович покойным моим родителям характера своего выказывал меньше! – парировал я.

Иван Филиппович скривил брови, собрал губы в пучок, всторчал сталью щетины на щеках. Однако ответа при всем этом не нашел, а только опять сухо сплюнул.

– Тьфу на тебя, оллояра несметного! – сказал он и тотчас сменил роль, видно, засовестился. – Пожалуйте, барышня! – состряпал он любезную физиономию.

– И ты бы нам всем, Иван Филиппович, соорудил чайку́! – вспомнил я незабвенного моего друга есаула Василия Даниловича Гамалия, командира Георгиевской сотни, получившей это почетное наименование за подвиг в мае шестнадцатого года.

– Пойду я от тебя, Борис Алексеевич, в пролетарии. Может, против тебя мне в совето какую должность дадут. Тогда ты у меня… – начал собирать самовар и заворчал Иван Филиппович. Заворчал и остановился, забежав взглядом мне за спину.

Я оглянулся. Моя новая знакомая, присев на краешек стула, спала.

– Замерзающую подобрал! – прошептал я.

– Вижу! – тоже прошептал Иван Филиппович.

Мы сели за стол друг против друга и долго, слушая зашумевший самовар, смотрели то на пламя лампы, из-за экономии керосина вкрученное в горелку до предела, то оглядывались на новую мою знакомую. Будить ее никто из нас не решался.

– Кто она? Каких будет? – наконец спросил Иван Филиппович.

– Не знаю! – сказал я.

– А если воровка да ночью подельникам дверь откроет? – посуровел Иван Филиппович.

– Тогда я буду нападать с фронта, а ты зайдешь во фланг! – сказал я диспозицию на этот случай.

– Только бы скалился, как нищий на полушку! – обиделся Иван Филиппович.

– Ну, какая воровка! Она во дворе своей хозяйки замерзала! Та ее на определенный промысел выгнала! – возразил я Ивану Филипповичу.

– А если подосланная! – сказал Иван Филиппович и, увидев мою усмешку, обиделся еще больше. – Вот ты, Борис Алексеевич, пришел в солдатской шинелишке и с худым сидорком за плечишком. А дом-то, а добро-то в доме твои родители да твоя сестра с мужем наживали. И я к этому всему приставлен. Так что мне загодя и наперед смотреть ох как надо! – сказал он.

– Хорошо, Иван Филиппович, прости! – устыдился я.

– Оно, конечно, видно, что из порядочных, но хоть бы имя спросил, – тоже уступил Иван Филиппович.

Поспел самовар, а моя новая знакомая не просыпалась. Пришлось ее будить. Она встрепенулась, но даже со сна посмотрела на нас устало и тотчас схватилась было с места к двери.

– Барышня! Да что же вы… – загородил я дверь и хотел сказать о ней, как о набитой дуре, но сдержался и приказал мыть руки, садиться за стол. – Кстати! – вспомнил я. – Кстати, я вам представился еще по дороге сюда, а вы не ответили!

– Простите! Я ничего не запомнила! – призналась она.

– А нас, барышня, бояться нечего! Мы потомственно служим Отечеству! А Борис Алексеевич так всех на сем поприще превзошли! В Персиях воевали! В самый что ни есть Багдад со своими пушками хаживали! Переранены, переморожены в боях-то! Страсти натерпелись! А домой прийти – вон как обошлось! – сурово выговорил моей новой знакомой Иван Филиппович.

И с этого сурового выговора все выровнялось. Моя новая знакомая наконец успокоилась, назвала себя. Звали ее Анна Ивановна Тонн. Происходила она из обрусевших немцев, служила в Дерптском, по случаю войны переименованном в Юрьевский, университете библиотекарем и была вместе с университетом эвакуирована в Пермь. Муж ее ехать отказался, а ребеночек умер от скарлатины еще перед войной. В Перми при новой, временной, власти ей от места отказали. В Екатеринбурге она думала получить место в открывшейся осенью позапрошлого шестнадцатого года городской библиотеке.

– Простите, но вы, Борис Алексеевич, правильно часом назад назвали меня дурой. Я на самом деле такая. Я узнала, что открывается библиотека, и поехала. А ведь просто следовало подумать, что и здешних библиотекарей достаточно хватает! – стала рассказывать моя новая знакомая Анна Ивановна. – Еще что послужило: в Перми про Екатеринбург всегда говорят с таким выражением, будто Екатеринбург злачный городишко сплошь с грубыми и пьяными мастеровыми, что если и есть кто интеллигентный, так тот боится в сюртуке из дома выйти и одевается не иначе, как в лабазную поддевку. Я вместе с ними тоже так стала считать. Я подумала: «Ах, вот!» – и покатила. А оказалось, что библиотека уже открылась год назад, и, конечно, мест нет!

– Уж так оно! Известное дело – пермяки! Они уж – это что ж такое, если не поскалятся! – сказал Иван Филиппович.

– Кое-как я смогла устроиться в госпиталь на половину жалованья, на семьдесят пять рублей без стола. Но и госпиталь закрыли. Моя новая подруга по госпиталю привела меня туда, ну, вы, Борис Алексеевич, уже сами догадались. Она сказала, дескать, несколько дней поживешь, а за это время что-нибудь определится. Оказалось, это было то самое заведение, и подружка сама в нем участвовала. На четвертый день мне сказали, что я немка и должна им, потому что у них кто-то там на фронте. Меня стали заставлять… – Анна Ивановна пресеклась голосом.

– Это уж так! – закивал Иван Филиппович.

– Вот что, Анна Ивановна! Вы останетесь у нас, пока мы вам не найдем работу! – сказал я в надежде на возможности Миши Злоказова.

– Нет! Это невозможно! – вскричала она.

– Если не хотите вновь быть выгнанной на… – я хотел сказать «на соответствующий промысел», но не сказал ничего, – если не хотите, останетесь у нас. И без всяких с вашей стороны курбетов. Дайте нам слово!

Она задохнулась в слезах и только смогла утвердительно кивнуть.

После чая я отвел ей комнату сестры Маши, а сам устроился в гостевой, тоже, как и комната сестры Маши, заставленной со всего дома мебелью. Я долго не мог уснуть. И не новая моя знакомая Анна Ивановна с ее случаем была тому причиной. Меня снова стал мучать проклятый вопрос, почему все так у нас случилось, и зачем нужны были все наши жертвы. То есть вопросов выходило два. Однако я этого не замечал. «Россия стала единственной по-настоящему свободной страной!» – вспоминался мне восторг всякой комитетской сволочи. И тотчас вспоминалось военное законодательство Британской империи, по которому забастовавшие, как у нас, во время войны заводы без промедления окружались войсками со всеми вытекающими последствиями. У нас же заводские бунты были объявлены подлинной свободой. И одновременно с этими двумя соединенными воспоминаниями мне чередой вспышек пошли самые неожиданные и самые подробные подробности нашей войны, вплоть до останавливающих сердце взглядов упавших от изнеможения и ждущих выстрела в ухо лошадей. В этой череде всплыл и батарейный вахмистр Касьян Романович, не преодолевший соблазна содержать за батарейный счет взятого с боя у курдов жеребца. Прежнего хозяина жеребца я ссадил шашкой. Жеребец по праву должен был принадлежать мне. Но я не мог его присвоить и велел сдать для продажи в общем числе захваченных лошадей. «Ну и пусть, что он взял его себе! Зачем же мне было отбирать его! – запоздало стал я раскаиваться. – Ну, продали бы мы! А его или загнали да пристрелили бы, или замучили бы, как замучили парковых лошадей!» И на это раскаяние легло новое воспоминание – бои на перевале Кара-Серез в Курдистане летом прошлого семнадцатого года, когда Россия была уже «самой свободной страной», с бунтами и нежеланием воевать. Наша пехота-туркестанцы, то есть уральские и вятские мужики, призываемые на военную службу в Туркестан, малорослые и молчаливые по нашему суровому климату, упорно и молча под убийственным пулеметным и орудийным огнем поднимались на перевал, будто упорно и молча работали – или, как сами они выражались, робили – на заводе или худой пашне. И командир отряда полковник Абашкин Петр Степанович, наблюдавший их «работу», только крутил крупной стриженной головой. «Ни разу, Борис Алексеевич, не было так, чтобы мы противника били не солдатской кровушкой, а огнем! Никогда мы противника ничем, кроме своего духа, не превосходили! А так хочется повоевать за счет стратегии!» – примерно так запомнил я его слова.

18
{"b":"238913","o":1}