– А, вот как, ты не смеешь повторять их мне? Не хочешь говорить? Всё равно твоё молчание говорит мне больше, чем слова; я вижу, какое отчуждение ко мне уже успели внушить тебе, и ты будешь совсем потерян для меня, если я предоставлю тебя этому влиянию ещё хоть ненадолго. Встречи с матерью больше не повторятся; ты сегодня же уедешь со мною домой и останешься под моим надзором. Кажется ли тебе это жестоким или нет – так должно быть, и ты будешь повиноваться.
Но Иван Осипович заблуждался, полагая, что сын, как всегда, покорится простому приказанию.
– Отец, этого ты не можешь и не должен мне приказывать! – горячо возразил он. – Она – мне мать, которую я наконец нашёл и которая одна в целом свете любит меня. Я не позволю отнять её у меня так, как её отняли у меня раньше. Я не позволю принудить себя ненавидеть её только потому, что ты ненавидишь её! Грози, наказывай, делай что хочешь, но я не буду повиноваться.
Весь необузданный, страстный темперамент юноши вылился в этих словах. Неприятный огонь пылал в его глазах, руки были сжаты в кулаки. Он дрожал под влиянием дикого порыва возмущения. Очевидно, он решился начать борьбу с отцом, которого прежде так боялся.
Но взрыва гнева отца не последовало. Иван Осипович смотрел на сына серьёзно и молчал с выражением немого упрёка во взгляде.
– Одна в целом свете любит тебя! – медленно повторил он. – Ты, верно, забыл, что у тебя есть ещё отец?
– Который не любит меня! – крикнул мальчик тоном, переполненным горечью. – Только теперь, когда я нашёл свою мать, я знаю, что такое любовь.
– Осип!
Мальчик совсем опешил при звуке этого странного, дрожащего от боли голоса, который он слышал в первый раз. Горячая речь, готовая уже снова политься, замерла на его устах.
– Потому, что ты никогда не видел от меня нежностей, потому, что я воспитывал тебя серьёзно и строго, ты сомневаешься в моей любви? – продолжал отец тем же тоном. – А знаешь ты, чего стоила мне эта строгость с единственным любимым ребёнком?
– Отец!
Это восклицание звучало ещё робко и нерешительно, но в голосе Осипа слышалось что-то вроде зарождающейся симпатии и радостного изумления. Глаза сына не отрывались от глаз отца, который положил руку на его плечо и притягивал его к себе, говоря:
– Когда-то у меня было честолюбие, были гордые надежды на жизнь, великие планы и намерения. Со всем этим я покончил, когда меня поразил этот удар. От него мне никогда не оправиться, и если я ещё живу и борюсь, то, кроме сознания долга, меня побуждает к этому только одно: мысль о тебе, Осип! В тебе всё моё честолюбие, сделать твою будущность счастливой и великой – вот всё, чего я ещё требую от жизни. И она может быть великой, Осип, потому что твои способности не из обыкновенных, а твоя воля тверда. Но есть и другие – опасные – качества в твоей натуре; они должны быть подавлены, если ты не хочешь, чтобы они пересилили тебя и повергли в бездну горя. Я обязан быть строгим, чтобы обуздать эти опасные наклонности, но не легко мне это было.
Лицо мальчика пылало. Задыхаясь, следил он за губами отца. Наконец он произнёс шёпотом, за которым чувствовался с трудом скрываемый восторг:
– Я не смел до сих пор любить тебя, ты был всегда так холоден, так неприступен, и я…
Он остановился и снова взглянул на отца, обвившего его плечи рукою и ещё крепче прижавшего к себе.
Их взгляды глубоко проникали в душу друг друга, и голос Лысенко прерывался, когда он тихо произнёс:
– Ты моё единственное дитя, Осип, единственное, что мне осталось от мечты и счастья, которые исчезли, как сон, а взамен явились разочарование и горечь. Тогда я многое потерял и всё вынес, но если бы мне пришлось потерять тебя, я не перенёс бы этого.
Сын бросился к отцу на грудь, а отец крепко обвил сына руками, как будто хотел удержать его навсегда. В этом горячем, страстном объятии всё остальное было ими забыто.
Оба забыли, что между ними стояла грозная тень, выступившая из прошедшего, разлучая их. Они оба не заметили, что дверь комнаты приотворилась и опять заперлась. Осип всё ещё обнимал отца с бурною нежностью. Иван Осипович ничего не говорил, но время от времени целовал сына в лоб и не сводил глаз с прелестного, полного жизни лица, которое он крепко прижимал к своей груди.
Наконец сын тихо произнёс:
– А… моя мать?
– Твоя мать покинет Россию, как только убедится, что ты и впредь должен оставаться вдали от неё, – ответил Иван Осипович, на этот раз без всякой жёсткости в голосе, но совершенно твёрдо. – Ты можешь писать ей; я позволяю переписку с известными ограничениями, но личные встречи я не могу и не должен допускать.
– Неужели ты до такой степени ненавидишь её? – с укором спросил юноша. – Ты пожелал развода, а не она, я узнал это от самой матери.
Губы Ивана Осиповича вздрогнули. Он хотел возразить, что развод был восстановлением чести, но взглянул на тёмные, вопросительные глаза сына, и его слова замерли на его устах. Он не был в состоянии доказывать сыну виновность матери.
– Оставь этот вопрос, – мрачно ответил он, – я не могу отвечать на него. Может быть, впоследствии ты сам поймёшь и оценишь мотивы, руководившие мною; теперь я не могу избавить тебя от тяжёлой необходимости сделать выбор – ты должен принадлежать кому-нибудь одному из нас, с другим надо расстаться. Покорись этому, не рассуждая, как воле судьбы…
Юноша опустил голову. Он почувствовал, что в настоящую минуту ничего более не добьётся, а потому убитым тоном произнёс:
– Я скажу это матери. Теперь, когда ты всё знаешь, я, конечно, могу открыто идти к ней.
Иван Осипович остолбенел. Он совершенно не подумал о возможности такого вывода.
– Когда же ты хочешь видеться с нею?
– Сегодня же, у пруда. Она наверно уже там.
Иван Осипович боролся сам с собою. Что-то в глубине души предостерегало его, убеждало не допускать этого свидания, и в то же время он сознавал, что было бы жестоко запретить его.
– Вернёшься ты через два часа? – спросил он после довольно продолжительной паузы.
– Конечно, отец, даже раньше, если ты потребуешь.
– Так иди, – сказал Лысенко с глухим вздохом, – но помни: как только ты вернёшься, мы поедем домой: ведь и без того твои каникулы приходят к концу.