Опорожнили кружки, заказали новые.
Говорил почти один Рожнов, «художники» наперебой его расспрашивали. Хотя они увидели, что живет Прокофий весьма скромно, все же для них он был «парнасец», студент, человек с устроенной судьбой. Обоим хотелось узнать о нем как можно больше. Как выбился? Какие планы? Так во всякой, даже маленькой компании глазное внимание уделяется самому удачливому, заметному — пусть известность его и ограничивается весьма узким кружком.
Прокофий охотно рассказывал о себе. В жизни он не видел ничего, кроме воровской дорожки. Отца совсем не помнил, мать работала на табачной фабрике, «гуляла», спилась и умерла в больнице. «Под забором рос». Рано стал нищенствовать, попал в шайку. Редко кто знал его фамилию. «Проха Кацыга» — да и все. Еще мальчишкой пристрастился к стихам: поразило, как их ловко и звонко складывают. Со всякой удачи покупал книжки Сергея Есенина (которому на первых порах сильно подражал), Клычкова, Орешина. Совсем взрослым парнем, «гастролируя» по Кавказу, в Тифлисе засыпался — воровал одежду купальщиков на Куре — и сел в тюремную камеру Метехского замка. Здесь написал несколько стихотворений, хотел послать Максиму Горькому. Это был конец двадцатых годов, когда писатель как раз приезжал с Капри на родину.
— А тут, понимаете, в аккурат освободился: по амнистии прошел, — оживленно блестя голубыми выпуклыми глазами, рассказывал Рожнов. Он потягивал из кружки пиво и одновременно жадно курил папиросу. — Дунул в Москву. Приезжаю. Ни к знакомым ребятам на бан, ни воровать — держусь. Узнал, что Горький живет в Машковом переулке, возле Чистых прудов, и прямо к нему. И представляете, братва? Принял Алексей Максимович. Худой, голова обрита наголо. Пожал руку, провел в кабинет. Хватил я ему стихи. Выслушал, ни разу не перебил. «Грамоты маловато, говорит, а способности имеете. Нельзя их зарывать». Голос глуховатый, на «о» нажимает. Монеты дал, тут же ушел кому-то звонить по телефону. И поехал я в Болшевскую трудкоммуну. Больше года жил. Работал на коньковом заводе, учился. А потом... потом опять сорвался: засосало. В Евпатории попал в хевру. И вдруг читаю статью: Максим Горький за старые стихи похвалил. Нарезал от «своих», вернулся в Москву и опять к нему. Встретил сердито, говорить не хочет. Почитал я новые стихи — отошел. Помог поступить в РИИН, костюм купил. Я дал Горькому слово, что окончательно порвал с блатом. И вот видите: на втором курсе. Вылез из омута.
— И руку тебе подавал Горький? — не поверил Шатков.
— Вот как я тебе, — Рожнов крепко стиснул его руку, — А хрена?! Алексей Максимыч сам в молодости волжским грузчиком был, босяком. Читал «Однажды осенью»? Хлебный ларек сломал. Он-то нашего брата, серого, понимает.
— Нет, ну... мировая знаменитость.
— О! Да я и сам через пяток лет прославлюсь!
Из всей биографии Прокофия Рожнова обоих «художников» ничто так не поразило, как встреча с великим писателем. И «волю», и тюремную решетку они сами испытали, а таких людей видели только на портретах.
Здесь, у двери пивной, новые друзья и расстались. Рожнов вскочил в трамвай и поехал на свидание к «баронессе». «Художники» отправились бульварами к себе в общежитие, по дороге рассуждая, какие чудеса случаются на свете.
На доске объявлений в рабфаке появилось извещение о том, когда состоится первый экзамен — диктант.
Леонид сразу побежал к Отморской поделиться новостью. Он вдруг понял, почему весь этот день тосковал, был рассеян в общежитии у Рожнова, хотел «клюкнуть»: его не оставляла мысль об Аллочке, о том, как теперь сложатся их отношения. Его охватило сладкое нетерпение, желание заглянуть в ее серые до черноты глаза. Сейчас же, скорее. Как он мог не видеть ее целые сутки? Она мучается, наверно, думает, что он охладел к ней, остыл. Небось осунулась, бедняжка. Надо немедленно развеять ее сомнения.
И Леонид стал улыбаться еще с лестничной площадки. Умилился себе: вот какой парень — натура «шире портянки». О дочке Аллы он в этот момент забыл.
На стук в дверь из аудитории выглянула Елина. Лицо у нее было, как всегда, желтовато-бледное, нижние веки припухшие. Все знакомые считали, что у Муси больное сердце или почки, но она чувствовала себя совершенно здоровой, а припухлость нижних век помнила с детских лет. Увидев Леонида, Муся, не спрашивая, что ему нужно, обернулась назад в комнату, певуче крикнула:
— Ал-лоч-ка! Твой!
И скрылась за дверью.
Две минуты спустя Алла вышла, вернее выпорхнула, завитая, в темно-зеленом барежевом платье, модельных туфлях. Леонид никак не ожидал увидеть ее нарядной, оживленной, кокетливой. Будь он более подготовлен к такой встрече, наверно, заметил бы, что и она высоко подняла брови, как бы запнулась на пороге, словно разбежалась не в ту дверь.
— Через два дня экзамены, — проговорил Леонид без всякого выражения, хотя эту фразу нес с первого этажа и собирался ею радостно выстрелить.
— Я знаю.
Жалеть Аллу не было надобности, и Леонид потерял приготовленные слова. С чего это она такая... праздничная? Вон как духами несет: кажется, любимой резедой? А может, это хорошо, что она не падает духом? И все-таки Леонид считал, что после вчерашнего Алла будет если не смущена, то хотя бы сдержанна. Она смотрела, улыбалась и молчала.
— Что делаешь, Аллочка?
— Занималась. Боюсь истории.
— Плюнь. Теперь уже поздно. Идем погуляем? Можем сходить в «Аврору», там какой-то фильм с Чарли Чаплиным.
Она отрицательно покачала головой.
— Не пойдешь? — вконец удивился Леонид. Мало того, что ему не пришлось утешать Аллу, она даже не хочет вместе посмотреть кинокартину.
— Не могу сегодня.
— Не пойдешь? — словно машинально повторил Леонид, — Но... почему?
— Потому, что кончается на «у». Ты верен себе: все хочешь знать.
Она приоткрыла дверь в аудиторию, что-то тихо сказала подругам.
Ей ответили смехом. Алла повернулась к Леониду, взгляд ее, улыбка показывали, что мысленно она все еще весело беседует с товарками. О чем? Не по его ли адресу прошлась? Леонид не показал вида, что обиделся. На его попытки завязать разговор Отморская отвечала односложно, коротко улыбалась: так любезные хозяйки держатся с засидевшимся гостем. Остолоп! С какой радостной рожей он влетел в коридор! И когда он научится сдерживать свои никому не нужнее чувства? Он произнес с наигранной беспечностью: — Ладно. Пойду почитаю.
Ha ходу достал папиросу. Часто, когда Леонид не знал, что сказать, сделать, он хватался за папиросу: создавалось впечатление, будто чем-то занят. Спичек не было, он спустился на первый этаж прикурить — не хотелось возвращаться в свою аудиторию.
Возле канцелярии неожиданно встретил Курзенкова, обрадованно попросил спичку.
— Не забываешь нас, Илья?
— Как можно! — В голосе Курзенков а звучала легкая, веселая усмешка. Мол, понимаю шутку, отвечаю ею же.
— Подшефные?
— Подшефные.
На нем был темно-синий шевиотовый костюм, шелковая рубаха с галстуком; верх бежевой габардиновой кепки он слегка замял над козырьком: так носили московские модники.
Леонид совершенно не подозревал, что в природе существуют темные вечерние костюмы. Для него иметь крепкие брюки и нечиненые ботинки значило одеваться с шиком.
Бровастое, самоуверенное лицо Курзенкова цвело румянцем свежевыбритых щек, белыми, словно просвечивающими полосками у подстриженных висков; из верхнего кармашка выглядывал кончик пестрого шелкового платочка. Красивым Курзенкова нельзя было назвать, но, отлично, строю одетый, молодой, здоровый, он выглядел внушительно и привлекал внимание.
Придерживаясь за перила, Леонид бегом поднялся по металлическим ступеням к себе на третий этаж. В аудитории не было ни души. Куда смылся Ванька Шатков? В булочную за батоном? Славный он малый, настоящий кореш. Почитать, что ли, в самом деле «Ярмарку тщеславия»? Сильна книжка. Почему-то неохота. Леонид сел на подоконник, скучающе стал глядеть на улицу.
В этот предвечерний час Мясницкая покоилась в тени, я лишь дом напротив был освещен оранжевым лучом света, прорывавшимся откуда-то из-за их рабфака. По обыкновению, тротуары словно шевелились от движения густой толпы.