– Высокая воля, – подтвердил черноусый диригент-венгр. – Сказала, играй Полтава.
Удружила Катрин.
– Тронут безмерно…
Притопывал в такт, подмигивал – шпарьте, мол. Марш, сочинённый в честь великой виктории, увлёк в приднепровские дали, в погоню за Карлом. Толстые белые колонны сеней раздвинулись, утонул в дымах пороха.
Тишина выбила из седла, очнулся от бешеной скачки. Ливрейный слуга, наклоняя бутыль зелёного стекла с орлами, разливал водку. Князь хлопнул в ладоши.
– Жидко, жидко!
Значит, ефимок в питьё, каждому! Сам взял стакан, хоть и противно зелье с утра. Музыканты крестились, поднося к устам, за отсутствием икон обращались к богам Эллады, белевшим в нишах. Вывалились, оставив следы слякоти на полу разбитую склянку.
Из поварни тянуло пряным, сладким. Дарья вышла оттуда, шлёпая меховыми пантофлями.
– Дышит тестечко, поспевает.
Испечёт крендель лучший в столице кондитер, однако нужен хозяйский глаз. Княгиня на ногах спозаранку, покрикивает на челядь, охает, сетуя на погоду. Ненастно, сердце щемит. Лодки, несущие к пристани чиновных, рубят волну, зарываются.
Посетители в плиточной, в предспальне. Страницу исписал секретарь, перечисляя сановников – военных и статских. Переодеться князь не успел. И пусть. Затянул халат потуже. Отстоял с визитёрами литургию.
«Упомянутым господам поднесено по чарке водки».
В одиннадцатом часу, с музыкой собственной, всей семьёй – в барку, обтянутую бархатом, под балдахин, унизанный золотыми звёздами по красной толстой тафте. Падал мокрый снег, качало. Намокнет убранство – не жалко. Оберегали пуще всего крендель, пудовый, благоухающий. Облит шоколадом, увенчан сахарной державной короной. Ветер крепчал, барку сбивало с курса, сошли на берег продрогшие.
Известили матушку мадригалом. В предспальне пахло лекарствами. Немец-медикус, новый, недавно из Берлина, остановил компанию.
– Кранк[381] , кранк, – различалось в невнятной, брюзгливой скороговорке. Больна царица.
Но врача не послушалась, вышла, хоть и нетвёрдо, бледная. Атласная душегрея в цветочках, простая юбка. Княжич Сашка – камергер двора, офицер гвардии – искал глазами шлейф, который ему надлежит нести, и растерялся.
Повела в гостиную. Кренделем угодили, Эльза отламывала ей куски и, глядя с укоризной, отодвинула кувшин с вином. Не помогло. Царица макала лакомство, жевала жадно, краска вернулась к щекам.
– Мой декохт.
Огорчила князя, пожаловать на обед отказалась. Доктор-де запретил, изверг, тиран. Испорчен праздник.
– Без меня веселитесь, – сказала досадливо Что ж, придётся, отменять-то поздно. Эльза, будто иголки в кресле, ёрзала, постукивала каблучком. Встали. Медикус нагнал князя в зале, зашептал, двигая бровями угрожающе. Да, да, если не пожалеет себя, исход фатальный.
Совсем расстроил эскулап.
Данилыч вздохнул, признался в бессилии. Минет шторм, авось, полегчает ей.
– Климат скверный, майн герр.
Не будет веселья.
Горохов прислал сказать – царице стало хуже. Он на той стороне безотлучно. Голштинец, царевны в Зимнем и вряд ли оттуда тронутся. Замечены во дворце некоторые вельможи – Толстой, Дивьер, Димитрий Голицын. Допуска к государыне нет, толкутся в апартаментах.
– До вашей светлости им неспособно, – докладывал нарочный. – Просят извинить. Сердита река, не выгрести.
– Уж будто… Ты доплыл же.
– Измаялся, господин фельдмаршал. Бьёт, кидает…
– Сговорились врать, – бросил князь. И лишь потом, направляясь в зимний сад, укорил себя. Зря обидел безусого унтера.
Геракл и Омфала белели назойливо – нелепые, лишние. На стольце возле мрамора любимые царицей сласти – сливочные конфеты, яблочная пастила, фрукты в сахаре и особо ценимые рижские марципаны. Для кого это? Явилась Дарья, учуявшая настроение мужа.
– Оклемается матушка. Было же, обмирала на какое-то время и на-кось, прыг с постели.
Взирала при этом на Омфалу.
– Гостей не звать сюда, – повелел светлейший жене и подоспевшей свояченице. – Пропадёт сюрприз, разболтают.
Варвара, глянув на Геракла, фыркнула.
– Тебя скрутило этак?
– Ну вас! Не в том мораль.
Внушал ведь семье, адъютантам, старшим служителям суть аллегории. Филозофия в ней общая. Неужто опять долбить?
Обед в два часа. Мешкают сановные, Остерман на что аккуратник, и то опоздал. Матросы выхватили его из шестивёсельной ладожской соймы[382] , опустили на пристань, словно куклу. Кашляет, стонет притворщик – вот, мол, не пощадил себя, приехал. Лакей с опаской взял конец шарфа, бережно сматывает сажённую полосу с тощей шеи.
– Её величеству пустили кровь, – объявил вице-канцлер сурово. – Теперь почивает.
Судорожно раскрыл рот, обнажив жёлтые зубы с провалом посередине, чихнул, прибавил многозначительно:
– Сон есть отличный медикамент.
Эка премурость! Проворен вице-канцлер, успел ведь наведаться во дворец. Немощный-то…
– А доктор что говорит?
– Ничего. Прогнозис дать не может, курирует первый раз эта пациент… её величество.
– А леченье одно, от всех болезней. Повадились врачи кровь пускать, качают ровно воду. И этот, берлинский…
Натура у Катрин здоровая, однако не ведаем мы ни дня, ни часа. Вдруг, упаси Бог, скоропостижно… Опять свара из-за наследства, как тогда…
Перо, выпавшее из руки царя, ломкий след на бумаге. «Отдайте всё…». Кому?
Светлейший выжимал улыбку, встречая. Входили насупленные, озабоченные, дурная весть быстро бежит.
– Слыхал, князюшка?
– Бог милостив, уповаем.
Удар гонга, приглашающий к трапезе. При виде пирогов и паштетов – громадных, несравненных – вельможество оживилось. Расселись, кто-то, пренебрегая лопаточкой, пальцами влез… Людей за двумя столами нехватка, праздных мест, пожалуй, треть. Не бывало такого в день рожденья, давно не бывало…
Из-за бури? А может, обманывает Остерман? Плохо царице? К ней кинулись? Толпятся в Зимнем?
Как тогда…
– С мыслью о нашей матушке…
Здравицу произнёс сбивчиво. Долгоруковы – отец и сын – уставились на него, мешали, завистники. Бассевич горбится над едой, словно коршун, а рядом стул пустой, для герцога… Расстались на сей вечер, событие редкое. Толстого нет, афронт показал старый камрат. Он-то уж верно в Зимнем.