— До свидания, море!
Мгновение спустя три веселые мордашки уже уставились на Мерсо из окон автобуса, похожего на огромного золотистого жука. Еще миг — и он исчез из виду в ослепительных потоках света. В самой ясности небосвода было что-то гнетущее. Стоя на дороге, Мерсо переживал странное чувство — смесь облегчения и грусти. Лишь сегодня его одиночество стало вполне реальным, ибо он, наконец, понял, что ему никуда от него не уйти. И это смирение перед одиночеством, сознание того, что теперь он стал полным хозяином грядущих дней, наполняли его душу меланхолией, не отделимой от подлинного величия. Мерсо свернул с дороги и пошел к дому тропинкой, вьющейся у подножия горы среди цератоний и олив. Несколько раз поскользнувшись, он заметил, что вся тропинка усеяна черными пятнами раздавленных оливок. В конце осени над всем Алжиром плывет запах любви, источаемый цератониями, а вечером или после дождя кажется, будто вся земля отдыхает, пресытившись ласками солнца, и лоно ее еще увлажнено семенами, благоухающими, как миндаль. Целыми днями струится с огромных деревье в этот тяжелый, удушливый запах. А здесь, на тропинке, полной вечерней прохлады и облегченных вздохов земли, этот запах казался легким, едва уловимым — так веет духами от женщины, с которой ты провел вместе целый день в духоте, и вот, наконец, вышел на улицу, и она не сводит с тебя глаз, прижимается к тебе плечом среди огней и толпы.
Вдыхая этот аромат любви и ее раздавленных пахучих плодов, Мерсо понял, что лето клонится к концу. Впереди — долгая зима. Но он тоже созрел для того, чтобы достойно встретить ее. С тропинки не было видно моря, зато хорошо виднелась легкая розоватая дымка, обволакивающая по вечерам вершину горы. Тени от листвы перемежались на земле с пятнами света. И подобно приливу, душу Мерсо освежала вечерняя прохлада, спускающаяся по тропинке между оливами и мастиковыми деревьями, по виноградникам и красной земле прямо к тихо плещущему морю. Такие вечера всегда казались ему залогом счастья, путем, ведущим от надежды к свершению. С сердечной невинностью принимал он это зеленое небо и увлажненную любовью землю, принимал с той же дрожью страсти и желания, которая сотрясала его в миг убийства Загрея.
V
В январе зацвели миндальные деревья. В марте покрылись цветами груши, персики и яблони. Еще через месяц вздулись и тут же опали ручьи. В первых числах мая начался сенокос, в конце — с полей уже убрали урожай овса и ячменя. К июню поспели ранние сорта груш. Источники уже засыхали, зной становился сильней. Но кровь земли, иссякшая в одном месте, бурлила в другом, заставляя цвести хлопчатник, наливая сладким соком виноградные гроздья. Налетел суховей, опаляя землю, чуть ли не повсюду вызывая пожары. А потом год разом надломился. Быстро закончился сбор винограда. С сентября по ноябрь хлестали яростные ливни, омывая землю. А едва распогодилось, едва подошли к концу летние труды, как подоспело время сеять озимые. Тогда же стала прибывать вода в ручьях, превращая их в бурые потоки. К концу года на иных полях озимые уже пошли в рост, другие участки только успели вспахать. Чуть позже под холодной голубизной небес снова покрылся белым цветом миндаль. Новый год шел своим чередом меж землей и небом. Посеяли табак, окопали и обработали серой виноградники, привили плодовые деревья. В том же месяце стала поспевать мушмула. И снова сенокос, жатва и прочие летние заботы. К середине года столы уже ломились от сочных и клейких на ощупь плодов: смоквы, персиков, груш. А когда стали снимать виноград, небо нахмурилось. Потянулись с севера черные молчаливые стаи скворцов и дроздов. Как раз к тому времени поспели маслины, но убирали их уже после того, как птицы пролетели дальше. И снова из вязкой земли проклюнулось зерно. Тяжкие облака, тоже прилетевшие с севера, пронеслись над морем и над землей, смахнули пену с воды, и она стала такой же чистой и холодной, как хрустальное небо. По вечерам на горизонте то и дело вспыхивали далекие зарницы. А потом грянули первые холода.
Вот тогда-то Мерсо и слег в первый раз. Приступы плеврита продержали его взаперти целый месяц. А когда он поднялся на ноги, склоны Шенуа уже покрылись кипенью первых цветов, спускавшихся к самому морю. Никогда весна так не трогала его за живое. В первую же ночь выздоровления он отважился на дальнюю прогулку к тем холмам, где дремала среди развалин Типаса. В тишине, нарушаемой лишь шелковистым шелестом небес, млечным потоком струилась на землю ночь. Мерсо шагал по береговым утесам, завороженный ее задумчивым величием. Внизу тихонько плескалось море, бархатистое, облитое лунным светом, похожее на огромного лоснящегося зверя. И в этот час, когда безучастный к себе самому и ко всему на свете Мерсо остался наедине с ночью, ему показалось, что он наконец-то достиг своего, сподобился безмятежности, порожденной упорным самоотречением, обрел ее при поддержке того самого мира, который бесстрастно отрицал его право на существование. Он шагал легко, и звук его шагов казался ему не то чтобы совсем чужим, но не более привычным, чем звериные шорохи в зарослях мастиковых деревьев, шум прибоя или пульсация ночи в небесных глубинах. И свое собственное тело он тоже ощущал как бы со стороны, подобно теплому дыханию этой весенней ночи и запаху соли и гнили, доносившемуся с моря. Его метания по свету, поиски счастья, ужасная рана на виске Загрея, эта мешанина из мозгов и костей, тихие благодатные часы в «Доме перед лицом Мира», его жена, его надежды и боги — все это предстало перед ним подобием неизвестно почему полюбившейся истории, чужой и вместе с тем близкой, показалось чем-то вроде книги, затронувшей самые сокровенные струны его сердца, но написанной кем-то другим. Впервые в жизни он чувствовал себя причастным к одной-единственной реальности: то была тяга к риску, жажда силы, инстинктивное осознание своего родства с миром. Поборов в себе гнев и ненависть, он больше не знал и сожаления… Прижавшись к скале, чувствуя под пальцами ее корявую щеку, он смотрел, как безмолвно вспучивается озаренное луной море, и вспоминал о щеках Люсьены, о теплоте ее губ. По морской глади струились маслянистые блики, следы от поцелуев луны. Вода, должно быть, была теплой, как женские губы, такой же податливой, готовой расступиться под напором мужчины. Не отрываясь от скалы, переживая немой восторг, сотканный из надежды и отчаяния, Мерсо чувствовал, как недалеко от его счастья до слез. Ко всему внимательный и всему чуждый, пожираемый страстью и совершенно невозмутимый, он сознавал, что здесь завершаются сама его жизнь и судьба, и что теперь ему остается одно: свыкнуться с этим счастьем, встретить лицом к лицу его ужасную истину.
И вдруг ему захотелось сломя голову окунуться в парное море, поплавать в лунном свете, чтобы заглушить в себе голоса прошлого глубокой мелодией нынешнего счастья. Он разделся, спустился по скалам вниз и вошел в море, жаркое, как человеческая плоть. Вода струилась вдоль плеч, цеплялась за ноги неуловимой, но прочной хваткой. Мерсо плыл размеренно, чувствуя, как сокращаются спинные мускулы, толкая его вперед. При каждом взмахе руки он поднимал над морем целый рой серебристых летучих брызг — они казались лучезарными зернами из закромов его счастья. Потом рука снова погружалась в воду, вспарывая ее, рассекая надвое, как плуг рассекает пашню для нового посева. А позади от взбитой его ступнями воды закипала пенная струя и расходились волны, их плеск на удивление отчетливо слышался в пустынной ночной тишине. Зачарованный ритмом плавания, наслаждаясь собственной ловкостью, Мерсо поплыл быстрее и вскоре оказался далеко от берега, в самой сердцевине ночи и мира. И только тогда, вспомнив о разверстой у него под ногами бездне, умерил свою прыть. Глубина влекла его как лицо неведомого мира, как продолжение этой ночи, в которой он обрел самого себя, как солоноватое влажное лоно иной, незнакомой ему жизни. На миг опасное искушение овладело им, но он одолел соблазн и поплыл еще дальше и еще быстрее. И только ощутив во всем теле блаженную усталость, повернул к берегу. Но как раз в этот миг угодил в ледяное подводное течение, сбился с ритма и, лязгая зубами от холода, завертелся на месте. Сюрприз, поднесенный морем, только раззадорил бы его, но холод пронизывал до костей, обжигал леденящей и страстной лаской неведомого бога, отнимая последние силы. Он кое-как добрался до берега и оделся, смеясь от счастья, хотя у него зуб на зуб не попадал.