Первые чашки душистого чаю мгновенно разогрели все эти идеи. Из движения их начало постепенно образовываться то, что называют общим разговором. Каждый из собеседников начал неприметно натягивать его изо всех сил к своей идее. Больно было смотреть на потаенную игру самолюбий, на усилия изящного лицемерства скрывать свои огорчения и казаться равнодушным, на отчаяние не успевающих выступить перед лицо самовара с своим коренным помыслом и принужденных из учтивости подкидывать обломки своего чтения в жернова чужого понятия. Одни идеи немилосердно давили другие. Люди внутренно терзались, улыбались и разогревали идеи чаем.
Каролина Егоровна говорила о дворе. Сергей Ильич скакал вокруг ее плотного рассказа и не находил нигде пролома, чтоб вторгнуться в него на своей английской лошади. Каролина Егоровна уже сходила с дворцовой лестницы и стояла за колонною, ожидая, пока подадут карету, Сергей Ильич уже заговорил о колонне, уже хотел сказать, что имел счастие видеть ее там, проезжая в эту минуту по площади на своей английской лошади, как Петр Петрович невзначай схватил эту колонну обеими руками и пустился рассуждать об архитектуре — перестроивать все дворцы и домы, протягивать фронтоны во всю длину зданий, воздвигать арки в готическом стиле и восхищаться сладострастною формою куполов у афинян[195] в лучшие времена греческого вкуса. Петр Петрович нес ужасную гиль, но говорил с такою самонадеянностью, что все сидевшие вокруг самовара идеи должны были таскать для него известь, которою он уже сбирался выбелить все афинские куполы для лучшего эффекта.
Тут он упомянул о куполе собора Св. Павла в Лондоне, и Сергей Ильич прогнал его с лесов страшным пожаром Вестминстер-Галля[196], от которого он перешел к анекдоту об английских ворах, от которых перешагнул он в английский парламент, который прямо приводил его к превосходству английских лошадей и к его верховой езде. Я уже видел, как он в мысли седлал свою лошадь...
По несчастию, он произнес слово «промышленность» — как не произнести его, говоря об Англии! — и проиграл дело: Иван Иванович, который в тот самый день дешево купил у Тамизье две китайские куклы с публичного торга, возразил, что китайцы не уступают англичанам в тонкости и изяществе изделий. Удар был ловкий и счастливый: он вдруг вышиб Сергея Ильича из его предмета, поворотил беседу в другую сторону и открыл Ивану Ивановичу прекрасный случай выложить всю старую бронзу, купленную им очень дешево вместе с куклами. Иван Иванович открыл план своих действий отменною тирадою о китайцах... Несчастный Иван Иванович! тебе но суждено было явиться вчера окруженным лучами твоей идеи! Насупротив тебя сидел Илья Сергеевич с пасмурною идеей петербургского климата!..
Илья Сергеевич давно уже искал случая сказать, что вчера шел дождь, а сегодня поутру была прекрасная погода, которая скоро, сменилась холодным ветром, и не успел втереться с этим наблюдением ни в придворные вести Каролины Егоровны, ни промежду афинских куполов Петра Петровича, ни в английский парламент Сергея Ильича. Теперь пришла его очередь.
— Позвольте вам заметить, — сказал он, — вы говорите о китайской промышленности и сравниваете ее с европейскою. Образованность Китая неподвижна; он не изменился в точение четырех тысяч лет... Вы, которые никогда но разлагали химически общественного разговора, но доискивались его начал, но изучали его теории, — вы, верно, подумаете, что Илья Сергеевич действительно хотел говорить о Китае и сравнивать его образованность с нашею? О, кок вы жестоко ошибаетесь! Вот что значит не понимать самовара! Илья Сергеевич заговорил о неизменности Китая единственно потому, что предвидел возможность легко перейти от нее к переменчивости петербургского климата, к влиянию его на здоровье, к тому, что он болен, что не может более жить в здешней столице. Он бы непременно достиг этого важного результата и нарисовался с своей идеей, если б тут не было незавидной фигурки в очках, в которой гнездилось понятие, что она поэт. До того времени она не произносила ни слова, и, казалось, никто не обращал на нее внимания. Она медленно отняла от уст чашку и пустила в Илью Сергеевича быстрый луч взора через верх очков своих. Илья Сергеевич остановился.
— Я удивляюсь, — сказала она ему, — что вы, человек умный, знающий переменчивость вещей этого света...
Илья Сергеевич смутился еще более: слово «переменчивость» поразило его как громом; он подумал, что его идея открыта — что он сам разгадан! Он даже не знал этой фигурки. О, если б он знал, что это был только поэт, стихотворец, сочинитель, он раздавил бы его своей гордостью и непременно сказал бы тут же, что вчера шел «дождик»! Он не знал этого! Подумайте, от каких случаев зависит судьба вашей идеи в образованной беседе! и от каких лиц! Между тем фигурка в очках продолжала:
— Я удивляюсь, что вы так важно повторяете старое поверье литературного света о мнимой неизменности Китая. Правда, все утверждают, что Китай не изменился в четыре тысячи лет, что образованность его неподвижна...
— Но господин Х***ов! — это было сказано по-французски Софией Николаевною, которая мигом смекнула всю пользу нового предмета: она надеялась, что по случаю китайской образованности зайдет речь о китайских носах, которые очень гадки, и что все, конечно, приметят ее привздернутый носик, составляющий коренную идею ее логики, — Но, господин Х***ов, — сказала она, — вы принимаете сторону таких безобразных людей, что я начинаю сомневаться в вашем чувство прекрасного.
Тут пошел разбор китайского лица, и все приняли участие в разборе. Носик Софии Николаевны сиял в это время, как Галлеева комета[197], которая еще не сияет, но будет сиять. Я увидел его в самоваре.
Я не стану мучить нашего терпения подробностями дальнейшего хода вчерашней беседы. Она производилась таким же образом до самого конца. Каждая из присутствующих идей сидела в засаде за рассуждением другой идеи; бросалась на нее, как паук на своей нитке, при первом признаке оплошности; высасывала из нее кровь и бросала ее мертвою, если сама не была между тем съедена тою, которая умела лучше пользоваться случаем. Но в продолжение этих бесчисленных переворотов почти все они успели потихоньку представиться лично собранию, каждая держась об руку с своим самолюбием.
По случаю мороженого Тимофей Антонович нашел средство развернуть свои виды о фабриках и народной промышленности.
Катерина Павловна говорила очень мило о счастии по поводу очков поэта.
Федор Тимофеевич, услышав речь о счастии, рассказал своим соседям, как он третьего дня задал три большие шлема. Такого счастия он никогда еще не видывал!
Должно вам сказать правду — хотя прежде я хотел утаить, так как я немного сердит на Ивана Ивановича, — что вследствие общего рассуждения о последних происшествиях во Франции Иван Иванович отыскал-таки возможность порассказать историю о старой бронзе, купленной им с молотка, и что он вообще говорил об этом очень хорошо. Потом зашел разговор об египетских древностях.
Кажется — но утверждать не стану, — что в этот-то разговор Сергей Ильич и въехал верхом на своей идее — я хотел сказать, на своей английской лошади, со своею обычною ловкостью в наездничестве.
И так далее.
Расходясь, многие из нас повторяли: «Надобно сказать по совести, что редко найдется другой дом в Петербурге, где бы беседа была так образованна и приятна, как у Павла Аполлоновича!»
Одним словом, все были в восхищении — исключая меня да еще Ильи Сергеевича, которого идея пропала без пользы, потому что во весь вечер ему ни разу не пришлось к слову сказать что-нибудь про петербургский климат. Бедный Илья Сергеевич!
Я слышал, однако ж, что после нашего ухода, когда сели играть в карты, он успел, во время вздачи, слегка намокнуть, что вчера шел «дождик». И я очень рад этому! Илья Сергеевич добрый человек, и он действительно страждет весь век насморком от Петербурга.