Томление, наполнявшее мою душу, не имело ничего общего с желаниями, вызванными воспоминаниями о Джулиане. Она полностью очистила мою душу от этих греховных желаний, добившись того, что оказалось не под силу молитве, посту, власянице или плетке. Мысль о ней наполняла меня небесным блаженством, я мечтал о ней так же, как истинно святые души жаждут, чтобы им явились блаженные обитатели небес. Одно лишь созерцание се прекрасного лица очистило меня от скверны, избавило от мрака плотских вожделений, в котором я пребывал независимо от своей воли; ибо то, что я испытывал по отношению к ней, было благословенным благородным желанием служить, охранять и лелеять.
Она была чиста, подобно белому нарциссу на берегу ручья, и мог ли я не оставаться чистым, служа ей?
Но потом, вдруг, вслед за этими мыслями наступила реакция. Душа моя наполнилась ужасом и отвращением. Все это лишь новая ловушка, которую расставил сатана, дабы уловить и погубить мою душу. Там, где бессильными оказались воспоминания о Джулиане, приведшие меня только к еще более строгому покаянию и усмирению плоти, гнусный враг рода человеческого решил искать окончательной моей гибели с помощью соблазна чистотой. Такого рода искушение испытал Антоний, египетский монах; и то и другое обличие принимала все та же соблазнительница Цирцея note 85.
Я положу этому конец. Я принес эту клятву в отчаянном порыве раскаяния, испытывая страстное желание сразиться с сатаной, с моей собственной грешной плотью, и приступил к этой ужасной битве с исступленной радостью.
Я скинул свое рубище и, взяв плетку из ветвей акации, стал себя бичевать так, что по всему телу заструились потоки крови. Однако этого мне показалось недостаточно. Как был, обнаженный, я выскочил в синюю темень и помчался к заводи на Баньянце, нарочно продираясь сквозь заросли ежевики и шиповника, шипы которых впивались в мое тело, раздирая его, так что я то кричал от боли, то заливался восторженным смехом, насмехаясь над сатаной за то, что он терпит поражение.
Я мчался вперед — тело мое было истерзано и кровоточило с головы до ног — и наконец добежал до заводи на пути бурного потока. Я бросился в воду и встал, погрузившись по самую шею, дабы изгнать нечистый пламень, сжигающий мое тело. В те поры на вершинах таяли снега, и вода в реке была ненамного теплее только что растаявшего льда. Холод пробрал меня до мозга костей, я чувствовал, что тело мое сжимается, превращаясь в грубую шкуру какого-то сказочного чудовища, а раны саднило, словно их поливало жидким огнем.
Так продолжалось какое-то время, а потом все исчезло, я перестал чувствовать как холод, так и пламя, сжигающее раны. Все притупилось, каждый нерв погрузился в сон. Наконец-то я победил. Я засмеялся вслух и громким, торжествующим голосом возвестил соседним холмам и безмолвию ночи:
— Ты побежден, сатана!
После этого я выкарабкался на покрытый мохом берег и попытался встать на ноги. Но земля качалась у меня под ногами; синева ночи сгустилась, превратившись в полный мрак, и сознание покинуло меня, словно кто-то дунул на свечу, погасив ее.
Она возникла надо мною в лучезарном сиянии, исходившем от нее, словно она была источником света. Одеяние из сверкающей ослепительным блеском ткани мягко облегало ее гибкую девственную фигуру, и эта целомудренная красота вызвала во мне чистейший восторг благоговения и почитания.
Бледное овальное лицо было неизъяснимо прелестно, чуть раскосые небесно-голубые глаза светились невыразимой нежностью, а каштановые волосы, заплетенные в две длинных косы, спускающиеся с двух сторон по груди, были перевиты золотыми нитями и сверкали драгоценными каменьями. Во лбу горел чистым белым огнем огромный бриллиант, а руки призывно тянулись ко мне.
Ее губы раскрылись, произнося мое имя.
— Агостино д'Ангвиссола! — Нежность, прозвучавшая в этих нескольких слогах, была равносильна целым томам ласковых речей, и мне показалось, что, услышав их, я уже знал все, чем было полно ее сердце.
А потом в душе моей родилось и имя — его подсказала мне сверкающая белизна всего ее облика.
— Бьянка! note 86 — воскликнул, в свою очередь, я и простер руки, сделав попытку приблизиться к ней. Но меня цепко держали, не выпуская, ледяные оковы, и мучительный стон вырвался из моей груди.
— Агостино, я жду тебя в Пальяно, — сказала она, и при этих словах из темных глубин моей памяти всплыло воспоминание о том, что Пальяно — это крепость в Ломбардии, цитадель рода Кавальканти. — Приходи ко мне скорее!
— Я, наверное, не смогу, — печально отвечал я. — Я отшельник, хранитель святыни; и моя жизнь, полная грехов, должна быть посвящена покаянию. Такова воля неба.
Она улыбнулась, и в улыбке этой не было и тени тревоги или уныния, напротив, она была исполнена веры и нежности.
— Самонадеянный! — мягко пожурила она меня. — Что ты знаешь о воле неба? Воля неба непостижима. Если ты грешил в этом мире, в нем же должен ты искупить свой грех делами, которые послужат миру — Божьему миру. Уединившись в своей хижине, ты стал бесплодной почвой, на которой ничто не может взрасти ни для тебя самого, ни для других. Вернись, вернись из своей пустыни. Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!
С этим чудесное видение растаяло, и кромешная тьма снова сомкнулась надо мною, тьма, сквозь которую продолжали звучать, отдаваясь эхом, слова:
— Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!
Я лежал на своем ложе из ветвей акации, сквозь крошечные оконца в комнату вливались потоки света, однако капли на карнизах указывали на то, что недавно шел дождь.
Надо мною склонилось ласковое лицо старика, в котором я узнал доброго священника из Кази.
Я долго лежал не шевелясь, просто глядя на него. Вскоре, однако, независимо от моей воли, заработала память, и я подумал о паломниках, которые, верно, уже собрались и ждут с нетерпением новостей.
Как мог я так надолго заснуть? Я смутно припоминал предыдущую ночь, епитимью, которую я добровольно на себя наложил, но за этим следовал пробел в сознании, пропасть, через которую не было моста. Однако превыше всего было беспокойство, связанное со статуей святого Себастьяна.
Я пытался приподняться и обнаружил, что я страшно ослаб; я был настолько слаб, что с удовольствием снова вытянулся на своем ложе.
— Кровоточат ли его раны? Идет ли кровь? — спросил я, и голос мой был настолько слаб и едва слышен, что я даже испугался.
Старый священник покачал головой, и в его глазах я прочел глубокое сострадание.
— Бедный юноша, бедный юноша, — со вздохом проговорил он.
Снаружи все было тихо. Как я ни прислушивался, я не слышал шороха толпы. Я увидел в своей хижине мальчика-пастуха, который, бывало, приходил ко мне испросить благословения. Что он здесь делает? А потом я увидел еще одну фигуру — это была старуха крестьянка с добрым морщинистым лицом и ласковыми темными глазами, которую я совсем не знал.
По мере того как в голове у меня прояснялось, прошлая ночь стала казаться бесконечно далекой. Я снова посмотрел на священника.
— Отец мой, — пробормотал я. — Что со мною случилось?
Его ответ изумил меня. Он сильно вздрогнул, еще раз внимательно посмотрел на меня и воскликнул:
— Он меня узнает! Он узнал меня! Deo gratias! note 87 Я подумал, что бедный старик сошел с ума.
— А почему я не должен был его узнать? — спросил я.
Старая крестьянка заглянула мне в лицо.
— О, благодарение небу! Он очнулся, он пришел в себя. — Она обернулась к мальчику, который глядел на меня с радостной улыбкой на лице. — Беги и скажи им, Беппо! Да поскорее!
— Сказать им? — вскричал я. — Пилигримам? О, нет, нет — пусть сначала свершится чудо!
— Здесь нет никаких пилигримов, сын мой, — сказал священник.
— Нет? — воскликнул я, и меня охватил ужас. — Но они должны здесь быть. Сегодня же Страстная Пятница, отец мой.