— Чего же ты меня обманула?
Солнечные словечки. Щипки, пинки.
Хульда вскрикивает:
— Ты посадил мне синяк! Что, если муж увидит? — и расстегивает кофту.
Оле спасается бегством.
27
Оле стоит на опушке за домиком Нитнагелей. Ему бы надо обсудить с Мертке ряд важных вопросов, но не входить же к ней, когда там сидит учитель и она обволакивает его своими чарами.
Конечно, Оле мог бы отдохнуть на опушке, послушать лягушек, выкурить трубочку, продумать план работы на ближайший день, а то и вздремнуть, поспать впрок, но он этого не делает. Он просто ходит взад и вперед и радуется, что гардины матушки Нитнагель, висящие у Мертке на окнах, сели от частой стирки и плотно не закрываются.
Хорошо ли со стороны Оле заглядывать на ходу в щель между гардинами? Не больше ли пристало человеку его возраста полежать на мягкой травке? Оле чувствует себя как струна виолончели, натянутая до предела. Жизнь вздумала разыграть на ней новую мелодию: порою это начало томной сонаты, порою — первые такты бурного галопа, потом звон, и все стихает. Не подбирается ли жизнь к скрытой мелодии вальса?
Мимо проходит парочка. Оле отступает в тень дерева.
— Ты ревнуешь, а мне это очень больно, — говорит девушка.
— Я болен, а тебе больно? — спрашивает мужчина.
— Доверяй мне, — просит девушка.
— Рад бы, да любовь мешает, — говорит мужчина.
Пара исчезает в тени деревьев. И снова все тихо. Только воркует майская ночь.
Ну, да ладно. Оле и не с такими испытаниями справлялся. Разве надменная Аннгрет Анкен не изводила, не обманывала его? Но разве она выбила Оле из колеи? Помешала его работе, похитила его мечты?
Если место занято, проживем и так.
Оле долго не может заснуть. Комнатенка в Дюрровой лачуге тесна для него сейчас, как ореховая скорлупа. Желания ворочают жернова мыслей, кипят, клокочут, и наконец Оле забывается беспокойным сном.
Едва первый солнечный луч заглянул в окошко, в кустах расшумелись два кукушонка. Но в адском пламени ревности милые зовы кукушки кажутся Оле злобным тявканьем дворняжек.
— Ладно, — бурчит Оле. — Надо положить этому конец. — Он встает и одевается, не умывшись. Нахлобучивает кожаную фуражку на нечесаные космы. Прогоняет ревность и суетность. Чего вы от нас хотите? Мы с Оле такие, какие есть, и ничего тут не поделаешь.
Оле широко пользуется лекарством, которое сам же себе прописал. Берет в руки заступ и целый день проводит среди женщин полевой бригады, на свекле; он копает и копает, не поднимая глаз, не разгибая спины, пока женщины не начинают ворчать:
— Ты что, хочешь навязать нам на голову новые нормы, благо у тебя спина не болит?
Нет, нет, ничего подобного. Просто у него жар. И ему надо пропотеть. А потеть никому не возбраняется.
Словом, Оле проводит майский день на свой лад, и вечером ему кажется, что все его думы о некоей Марте с длинными косами подернулись тонким слоем плесени. Усталый, сидит он у себя в комнатенке.
— Ту-ру-ру, улетайте прочь, детские радости и печали…
Стучат. Маленькие ножки в туфлях на низком каблучке переступают порог, такие ножки мыслимы только при блестящей косе и ослепительно блестящих глазах. Теплый ветер. Полузабытый аромат. Второе цветение. А Оле не умыт и не причесан. Черт знает что такое! Он вытирает ладонью изъеденный червяком стул. Надо же гостье присесть. Не сочтите за наглость. И мятная настойка сыщется, если, конечно, такая редкая гостья согласна пить ее из кофейной чашки.
Мертке садится, пьет мятную настойку и оживленно болтает. Мирком да ладком. Словно все это в порядке вещей. Маленькая комнатка полнится девичьей прелестью. Мертке все видит, все замечает. Оле, нечесаному и неумытому, впору залезть под стол и не вылезать оттуда.
Пришла же Мертке вот зачем: она хочет посадить утиный молодняк в вольер. Но хорошая сетка для вольеров — большая редкость, а в послевоенной суете она вообще исчезла. Не может ли Оле оказать ей такую любезность и лично похлопотать о сетке?
У Оле ничуть не больше возможностей, чем у молодых людей. Разве Вильм Хольтен, мастер играть на флейте, скрипке и контрабасе, не может достать для нее сетку?
— Что вы! — говорит Мертке. — Вильм? Да ни в коем случае. — И добавляет загадочные слова о какой-то пальме, но это уже выше его понимания. — Нет, нет, уж если кто и может добыть сетку, так это Оле Председатель.
А ведь неплохо сказано, очень даже неплохо. Оле Председатель. Таким прозвищем можно гордиться, но человек не успевает порадоваться своему счастью — на пороге возникает Эмма Дюрр в ночной рубахе и с распущенной косичкой.
— Завтра вроде тоже будет день. Мне сейчас пора спать, а тебе, Мертке, и подавно.
28
Даже враги не скажут, что Тео Тимпе поддался чарам молодой птичницы. Напротив, он идет жаловаться Фриде Симсон на нее и на Оле.
— Только косичек нам тут не хватало! Новейшей конструкции коровник загадят какие-то утки, работящий скотник на глазах у всех лишится славы и заработков.
На глазах у всех, говорите? Но не на глазах у нее, Фриды Симсон. Фрида давно уже наблюдает, как эта приезжая финтифлюшка приманивает к себе всех мужчин с председателем во главе.
— Слабаки подобрались в «Цветущем поле»! — Ну ничего, Фрида им покажет.
Вилли Краусхар, инструктор районного управления, был раньше трактористом. В дождь и мороз, в солнце и ветер сидел он на своем тракторе, и каждая клеточка его тела была здоровей здорового. Но потом выдалась целая неделя холодных дождей — ничего, кроме дождя и ледяного ветра. Люди и скотина попрятались под крышу. Только Краусхар не слезал с трактора: он поднимал зябь.
Когда Краусхару вручали значок активиста, его уже здорово донимали почки. Он соорудил над сиденьем козырек — никакого проку. Пришлось обратиться к врачу, а потом и вовсе лечь в больницу. В результате приговор: забыть о тракторе.
Краусхар со своей бедой не смирился. Днем он работал в мастерской при МТС, а по вечерам врубался в науку, как в джунгли. Образно выражаясь, он валил лес перочинным ножом и медленно выбирался к свету. Пришло время, Краусхар стал агрономом, и даже довольно хорошим. Дайте срок! Зерновые и кормовые культуры у него в кооперативе не стыдно будет показать людям. Людям показали.
— Кто добился высокого урожая? — последовал вопрос.
— Агроном Краусхар, — гласил ответ.
— Превосходно! Вот подходящий кадр для районного управления.
Краусхар отбивался как мог. Солнце и ветер покрыли его лицо стойким загаром, управленческий воздух вызывал у него дурноту. На него насели всем скопом и уговорили:
— Скажешь, на рудниках воздух лучше, чем в управлении?
Краусхар распростился с крестьянами, а друзьям наказал:
— Дайте мне хорошего тумака, как только заметите, что я, словно склеротик, забыл старых друзей и прилип задницей к креслу.
Во многих управлениях существует неодолимая тяга к благодушию и самодовольству. Краусхар сразу ее почуял и стал сопротивляться изо всех сил. Он был свежим пополнением — от сохи, так сказать, он был терновым кустом, устойчивым и цепким, наделить его этой тягой оказалось не просто. Завтракал он, к примеру, дома, а когда ему случалось проспать, то предпочитал и вовсе ничего не есть до обеда. Сердце его пока еще работало, как раньше, на поле, и не испытывало потребности в инъекциях кофе.
Мало-помалу Краусхар понял, какая ответственность лежит на работнике районного управления, прежде всего ответственность, возложенная на него сверху. Еще через некоторое время он пришел к выводу, что и работник районного управления облечен известной властью, прежде всего властью по отношению к тем, кто внизу. Верх — это место, откуда льется дождь циркуляров. Низ — это место, где не очень-то охотно читают циркуляры. Ответственность порою велика и горька, власть порою мала и сладостна.
Но и помимо таких выводов Краусхару предстояло испытать немалое удивление, причем в один из тех дней, когда он успел позавтракать дома и, стало быть, не проголодался: в управление привезли шпроты. Замаскированные писчей бумагой «стандартная номер четыре», распиханные по портфелям из телячьей кожи, шпроты расплывались по комнатам управления.