Оле зашел в рожь. Фотограф и этим не удовлетворился. Пусть лучше он станет в борозду. Этого требуют законы перспективы: тогда человек кажется ниже, а колосья — выше.
Оле снова подумал про Аннгрет и снова согласился. Фотограф бросился наземь, долго елозил на животе, глядя в видоискатель, и ноги у него дергались от рвения.
Портрет был готов, и на Оле набросился журналист:
— Теперь вы… как это говорится… что вас побудило? — Побудил его Антон. Антон умер, не то он сам бы рассказал, как все было. Над гробом Антона Оле дал клятву, но тогда его сочли сумасшедшим…
Эти сведения не совсем устраивали журналиста: слишком темно для газеты, мистика какая-то и оптимизма маловато.
— А вы не думали прежде всего… как это говорится… о благе народа?
— Думать-то я думал, но меня все равно считали сумасшедшим.
— Это вы уже говорили, поговорим лучше о будущем. — Как товарищ Бимскоп представляет себе будущее?
— Поживем — увидим.
Корреспондент был готов локти себе кусать с досады. Для репортажа ведь нужны победные фанфары. И тут ему пришла в голову свежая мысль, уже использованная ранее. Он достал из кармана газету и протянул ее Эмме Дюрр. Пусть эта малявка почитает. А Франц Буммель и Герман Вейхельт пусть заглядывают ей через плечо: члены сельхозкооператива изучают решения, принятые на конференции.
Но малявка скомкала газету и швырнула ее под ноги корреспонденту:
— Мы вам не актеры.
9
В районной газете напечатан портрет. Колосья высокие, человек маленький. Пытливым взором глядит он из густой ржи. Лоб у него нахмурен.
«Лицо новатора — прорыв в будущее».
С немалым удивлением читал Оле о своих редких достоинствах. И о том, что он инициатор. «Инициатор» звучало очень внушительно, почти как сенатор или император.
Оле решил хорошенько рассмотреть свое лицо в зеркале. Должно же в нем быть что-то такое. Но от единственного во всем жилье зеркала осталась только рама. Прощальный привет от Аннгрет, память о том, как она разбила зеркало.
Газетный очерк привел к тому, что на полях кооператива, кроме двух тракторов, появился еще и комбайн. Комбайн буйствовал на поле — где захочет, там ему и дорога. Восторги, разинутые рты.
Оказывается, и в грешном мире есть что-то хорошее. Теперь Герману Вейхельту не нужно махать косой, не нужно подбирать колосья, вязать их в снопы, складывать снопы в копны, ворошить и тому подобное. Не комбайн, а божья благодать. Герман всполошился. Вера его оказалась несколько поколебленной — впрочем, не более чем травинка от коровьего мычания. Да простит ему господь этот грех!
По вечерам Оле уходил домой довольный-предовольный и даже что-то напевал себе под нос. Лучик счастья, краешек будущего проглянул из темноты.
Но и на этом наша история не кончается. Было так: Герман, Вильм Хольтен и Оле вместе задавали корм скотине, а между делом пили воду из колодца, пили себе и пили. Горизонт был затянут знойной дымкой. Когда солнце огненной тыквой опустилось за старый каштан, во двор въехала машина. Покрышки у нее были с белой окантовкой, на заднем стекле висела белая занавесочка, и катилась она совсем бесшумно. Должно быть, ее хорошо смазали.
Из машины, которая, если можно так выразиться, на цыпочках прокралась во двор, вышел товарищ Вуншгетрей собственной персоной. Он улыбался, и, если бы не шрам, уже известный читателю, его улыбку можно было бы назвать смущенной. Вуншгетрей приветливо пожал руку Оле. Тот стоял мрачнее тучи.
Районный секретарь посмотрел сперва на небо, потом — на землю, потом сделал шаг в сторону, как бы намереваясь заглянуть за некую стену. Но за стеной был мрак. Оле Бинкопа словно подменили. И Вуншгетрей отважился шагнуть в этот мрак.
— Ну, партбилет тебе, стало быть, вернули.
Оле не поблагодарил. Только кивнул.
Вуншгетрей рискнул сделать второй шаг:
— Забудь, что было. Я тоже не держу на тебя зла.
Ни ответа, ни привета.
Вуншгетрей откашливается. Так вот, он приехал к Оле с партийным поручением. Районный секретариат подбирает людей. Оле как специалист в вопросах создания кооперативов должен помочь ему. Партия ждет его помощи.
Месяца три назад Оле не колебался бы ни секунды. Теперь он помешкал. Партия? Что такое партия? Ответы бывают разные, разные, как товарищи, которые их дают. Партия — это мать! Но кто тогда отец и кто дети? Партия — это родная семья! Но кто в ней родители и кто дети? Если партия — родина, где же тогда чужбина? Партия — дух, который объединяет людей! Какой дух? Святой?
Бинкоп почувствовал, что никогда как следует над этим не задумывался. Для него партия означала единство. Единство ума, мужества, поступков, единство продуманного, познанного, единство запросов, единство любви ко всему, что было подавлено, единство людей умерших и ныне здравствующих.
Что же теперь? Партия дает Бинкопу задание. Устами того самого человека, который несколько недель назад предал его анафеме. Разве после этого можно брать на себя роль вестника? Или кто-то другой поручил ему эту роль? Каким путем пастор сподобился святого духа?
У Оле голова пошла кругом. Уж не вражеские ли это мысли — сомневаться в разумности партийной структуры? Районный секретарь — это тебе не первый встречный. Не ангелы же вознесли его на этот пост!
Вуншгетрей покорно ждет. Оле впервые видит, чтобы человек так покорно ждал. А может, ему это просто показалось? Может, и не было паузы между вопросом и ответом?
— Что же я должен делать? — спрашивает он.
Ездить вместе с ним, Вуншгетреем, и выступать в деревнях перед крестьянами.
Этого Оле не хочет. У них самих еще дел непочатый край.
— Говорить я не мастер. Делать — пожалуйста.
— Но ты разговариваешь с крестьянами просто и сердечно.
— А тебе кто не велит разговаривать просто и сердечно?
Вуншгетрей, надо полагать, привык, чтобы к его пожеланиям прислушивались более чутко. Вопреки всем своим рассуждениям о критике снизу он оскорбился.
— Я передаю тебе партийное поручение.
Оле улыбнулся.
— Желательно, чтобы поручение и товарищ, который будет его выполнять, чуть больше походили друг на друга.
Улыбка Оле еще пуще разозлила секретаря. На его взгляд, здесь запахло нарушением партийной дисциплины. Он извлек из кармана черную тетрадь.
— Ты не возражаешь, если я запишу твои высказывания?
— Опять снова-здорово? — спросил Оле. Тем и закончилась его последняя — на долгое время — беседа с товарищем Вуншгетреем.
10
Оле скоро забыл об этом столкновении. У него были другие заботы — например, выплата государственной ссуды. Не миллионы какие-нибудь, но и несколько тысяч — тоже деньги. Он ломал голову, не зная, как избавиться от долгов. Летом велел нарезать цветов, и Франц Буммель повез букеты в районный центр на продажу.
Поздней осенью ко дню поминовения Эмма Дюрр, Софи Буммель и матушка Нитнагель сели плести могильные венки. Франц Буммель пустил в ход все свое кучерское красноречие и продал их на столичном рынке. Людская скорбь была обращена в звонкую монету, это помогло немножко разделаться с долгами, но в Буммеле ожили разгульные замашки былых времен.
В самый разгар весеннего сева Франц исчез. Повел свою арабскую кобылу за тридевять земель к какому-то жеребцу и застрял на много дней. Опять плакала Софи, неизменно любящая жена, но на сей раз и она не смогла уберечь своего Буммеля от председательского гнева. Оле без всяких церемоний сообщил продавцу венков все, что он о нем думает:
— Забулдыга, босяк, лошадник, холуй, картежник!
Буммель ходил с таким видом, словно его выстирали и не отжали. Толстый Серно громко сочувствовал бедняге:
— Нужно это тебе, что ли? Да ни капельки. — Серно был готов взять под свое крылышко жертву безжалостных коммунистов. А уж чистокровная кобыла Франца будет жить на дворе у Серно как у Христа за пазухой.
Эти слова ласкали слух Буммеля, словно теплый ветерок. В «Цветущем поле» не сумели по достоинству оценить его кобылу. Им подавай прибыль и работу, а на красоту они плюют. Даже благочестивый Герман Вейхельт и тот над ним подшучивал: