— Он правильно говорит, — заметил Кюнз. — Жизнь хватает человека за кадык и выбрасывает на свалку, на пустыри рядом с тюрьмой. И человек барахтается, чтобы только как-нибудь остаться по эту сторону 1 Потом он видит — дело плохо — и уходит в Легион! Турок правильно говорит!
— Турок правильно говорит! — подхватил Джаффар.— Турок говорит, все бегут в Легион. Умный ни во что не верит и спасается от несчастья, дурак верит и ищет счастья. И все одинаково попадают в пустыню и находят шакалов и змей. Да еще голодных арабов, в которых надо стрелять бац-бац, чтобы они не бунтовали против матери Франции.
Странно, я никогда не слышал во взводе подобных речей. Старики не любили рассказывать о своей службе в Легионе, о себе, о пережитых крушениях.
Печать непоправимого лежала на их жизнях. Эти жизни были навеки запихнуты в ранцы и подсумки и уже не могли уйти никуда от кабака и казармы. Они были искалечены, изуродованы. Их уже нельзя было узнать, уже трудно было поверить, что это в самом деле человеческие жизни. Но говорить об этом легионеры не любили.
Теперь эти люди были взбудоражены, оскорблены.
Они не придавали никакого значения тому, что Борегар оказался немцем, подданным неприятеля. Это ничего не значило в их глазах, как ничего не значило немецкое происхождение Миллэ. Шакала ненавидели, но никто ни разу не назвал его бошем или фрицем: в бумагах человека пусть копается начальство.
Как мне казалось, старики выбрасывали сержанта Борегара из своего братства по другой и совершенно особой причине.
Война тянулась уже больше года. Солдат уже почувствовал, что его обманывают, что его дурачат и унижают. Солдатская злоба бродила и бродила. Темная и беспомощная, она искала правду и кое-как добиралась до нее. Джаффар и Кюнз еще говорили, что за кадык их всех взяла жизнь, что на пустыри, под тюремную стену, их якобы бросила жизнь. Но все уже чувствовали, что это неточно, что виновата перед ними не сама жизнь, а неравенство, могущество богатых, беззащитность бедняков. А Борегар принадлежал к тем, кто искалечил их жизни.
— Чего он приперся в Легион? — выкрикивал Джаффар.— Он хотел уберечь честь своей матери? Он ее ненавидел и презирал, свою мамашу! Дело не в мамаше и ее чести! Граф пожертвовал собой, чтобы спасти честь всех богатых, всех знатных, всех счастливых! И правильно, их честь и надо крепко оберегать! Потому что богатые имеют право писать законы, судить нас, пихать нас в тюрьму, заставлять нас работать, угонять нас на войну! Разве можно показывать, что у них жены и матери шлюхи?.. А я... я вспарывал им животы! Я хотел видеть, что у них там делается, в животах у богатых. И я не находил ничего, кроме требухи, которая хочет, чтобы ее набивали пищей. Что же значит их честь?
Он размахивал ножом, мотал головой, визжал и кривлялся.
— Честь! Честь! — кричал он. — Когда комушибудь из нас оторвет башку, пишут: «Погиб на поле чести». А вся честь в том, что мы выгребаем для них каштаны из огня.
Джаффар презрительно взглянул на покойника, собрал свой картофель и ушел.
В канье стало тихо.
Ренэ отправился в канцелярию сообщить о гибели сержанта.
Мы с Лум-Лумом собирали картофельную шелуху, чтобы выбросить ее. Мы делали свое дело молча. В канье было тихо: рядом лежал покойник.
— Он, однако, не так глуп, этот Джаффар! — внезапно заметил Лум-Лум. — Будь он грамотный, он вполне мог бы выйти в писаря.
ВЕСНА
Батальон входил в Мези рано утром. ’
Впереди шли русские песельники. Фукс запевал «Дуню», Незаметдинов пронзительно свистел в два пальца, Бейлин гикал, хор гремел, солдаты отбивали шаг и жадно смотрели по сторонам — нет ли женщин? Батальон просидел восемь месяцев в лесных пещерах Блан-Саблона. Люди обросли, завшивели, одичали и хотели видеть женщин. Женщин не было. Была пустыня.
Нас должен был встретить проводник, но его не было. Мы с Лум-Лумом отправились на поиски и нашли его среди груды развалин, над которой болталась по ветру вывеска с надписью: «Харчевня галльского петуха». Проводник был мертвецки пьян. Мы трясли его, как мешок, чтобы привести в сознание, но пользы это не принесло.
— Ну, что надо? Что надо? — бормотал он. — На кой черт вам проводник? Хороших квартир нет, а плохие вы и без меня найдете.
Он был слишком пьян. Нам стало жалко его, и мы сказали начальству, что проводника не нашли.
Командиры ругались. Батальон остановился посреди деревни. Легионеры ворчали. Несколько человек — в том числе мы с Лум-Лумом — были посланы за квартирьеров подыскивать помещения для людей.
Пьяница оказался прав. Хороших квартир в Мезине было, а плохие искать не приходилось: все дома стояли одинаково опустошенные, разрушенные и поруганные. Жители давно бежали, а проходившие здесь полки давно пожгли в походных кострах мебель, двери, оконные рамы, половицы, балки, стропила крыш. Пустые окна были черны, как глазницы истлевшего трупа. Зловеще зияли вышибленные двери.
Не было выбора, поэтому солдат разместили быстро: каждый взвод занимал первое попавшееся помещение.
Трудно было только с медицинским пунктом и пулеметной командой. Мы отправились на поиски.
Ни живой души не было вокруг. Ни голоса не было слышно, ни шороха. Только яблони цвели кое-где среди развалин и нежно пахли. Для кого они цвели?
Но вот из бокового переулка донеслось конское ржание.
— Дело идет, Самовар!—'обрадовался Лум-Лум.— Лошадь! Где лошадь, там люди!
Мы бросились в переулок. Лошадь стояла у сравнительно уцелевшего дома — одна пробоина в крыше, не больше.
— Драгун! — недовольно заметил Лум-Лум, увидев седло военного образца. — Мало радости! Я думал, вольные! '
В доме раскрылась дверь. Она раскрылась широкой створкой в нашу сторону, так что мы не видели, кто был за дверью. Нас тоже не было видно.
Раздался поцелуй и вздох. Затренькали шпоры. Копыта застучали по мостовой. Дверь захлопнулась. Тогда мы постучались.
— Кто? — спросил женский голос, и дверь отворилась.
Мы увидели некрасивую женщину лет двадцати семи,
в сарпинковом платье. Она была затянута в высокий деревенский корсет, из которого выпирали косточки. Мы вошли за ней в дом и сказали, кто мы и по какому делу.
— А какой полк? — раздался слабый женский голос из глубины комнаты. Там в^ полумраке лежала на кровати больная старуха.
— Легион, — сказал я.
— Опять пехота?
У старухи был разочарованный голос, и мы с Лум-Лумом обиделись.
— Вы не любите-пехотинцев? — спросил я раздраженно.
— Нет, не то, — с заминкой ответила старуха. — Но пехота у нас стояла всю зиму. Да что я! Всю войну у нас только пехота и пехота.
— Чем это плохо, интересно знать?!
— В других‘деревнях хоть артиллеристы квартируют,— сказала старуха.
— Чем же это, мадам, артишоки лучше нас? — уже запальчиво спросил Лум-Лум, ненавидевший артиллеристов.
— Я не сказала, что они лучше, друг мой. Все вы одинаковые герои. Все .вы жертвуете собой ради Франции,— защищалась больная. — Но просто теперь весна... Так что вот...
Я взглянул на Лум-Лума. Он тоже не понимал, при чем тут весна.
Разговор прервала молодая хозяйка.
— А скажите, у вас пулеметная команда как, на мулах? — спросила она.
— На мулах.
— Поставьте пулеметчиков у нас в таком случае.
— Пулеметчиков? — раздумчиво спросил Лум-Лум.—* Нам бы медицинский пункт разместить. Пулеметчиков мы, пожалуй, поставим у «Галльского петуха». Там, кажется, конюшни уцелели.
— У дяди Гастона? Это он вас упросил? — быстро сказала молодая.
— Кто упросил? Какой дядя Гастон? Мы никого там не видели. Мы вообще никого не видели во'всей деревне, вы первые, — сказал я.
— И последние, — добавила хозяйка. — Кроме нас с матерью и моего старого дяди Гастона, здесь больше никого не осталось. Но дядя еще, вероятно, спит себе в погребе со своей рыжей, — сказала женщина и рассмеялась.
— Это жена его? — не подумав, спросил я.