— Грехи, грехи! У крестьянина только и дела, что грешить.
Словно бедному человеку и впрямь грешно быть счастливым и веселым; словно счастье для бедного человека тот запретный плод, который только попробуешь — тут и конец тебе.
Но одним весенним вечером Семен, вернувшись с пахоты, учинил в хате такой содом, что мужики задерживались со своими плугами у его ворот, закуривали трубки и начинали поправлять упряжь на лошадях.
— На этот раз, видать, он как следует муштрует свое войско! — говорили они друг другу.
— Не то вешает их, не то шкуру сдирает!
— Тоже скажете! Такого искусника не найти, чтоб Семениху повесил. Петля не захлестнется: такая легкая, что по воздуху носилась бы.
— А кожу и зубами от кости не отодрать!
А Семен все орал на жену, все молотил кулаками дочку, а потом присел на скамейку и принялся рвать на себе волосы.
— Ой, ой! Грабители!
Семениха взялась за веник — подмести у печки, но, увидев, что муж рвет на себе волосы, сказала, наклонившись над веником:
— Ты что, совсем спятил сегодня?
Семен как-то странно поглядел на нее и сразу же обмяк:
— Так знай же, что и впрямь спятил. Такое натворю, что и сотый закается. Юрко, чтоб ему семь лет подыхать, груд мой ворует: землю перепахивает!
Семениха выпрямилась и подняла веник ко рту, как ложку во время еды.
— Какой Юрко?
— Онуфриев, какой же еще?!
Семенихе так не хотелось этому верить, что она прикинулась, будто не расслышала, о чем говорит муж; поэтому она продолжала допытываться:
— Какую землю?
— Да на поле!
— Что ж он делает?
— С тобой говорить — надо раньше гороху наесться, — ответил Семен, однако совершенно беззлобно.
Дело было такое, о котором следовало бы посоветоваться; поэтому Семениха приняла ответ мужа за подтверждение сказанного им прежде.
— А чтоб его бог тяжко покарал и побил! Вот грабитель! А чтоб у него, дай господи, руки отсохли!
Семеном снова овладел приступ ярости: он вскинул руки, точно стараясь поймать что-то падающее сверху, и то сжимал пальцы в кулак, то опять разжимал их, всякий раз при этом скрежеща зубами.
— Ой, ой, ой! Кабы застукать его, кишки б ему выпустил! Греха не побоялся бы! Да я еще встречу его где-нибудь на узкой дорожке, еще изувечу! Авось я вымолю у бога для себя такую милость!
Семениха уже не подметала. Она поставила веник в угол у двери, поправила на себе узорчатый пояс, уперлась правой рукой в бедро: готова к ссоре. Христианин пусть зла и не сделает — зато хоть выговорится, и то ладно!
Выпадал тот редкий случай, который прямо так и напрашивался, чтоб хорошенько разругать Семена! А то ведь заведись с мужем, когда он сердит, так еще и за косы оттаскает! Поэтому-то Семениха собиралась издалека начать.
— А ты, что ж, не мог назад оттягать?
Семен глянул искоса на жену и скривился.
— Какая же ты умная! А могу я теперь отобрать то, что он каждый год у меня отпахивал?
Взяли Семениху злоба и тоска. Злоба оттого, что она боялась Семена и не могла его изругать, а тоска — по земле. Вышла Семениха во двор и стала причитать, точно по покойнику.
II
После ужина Семен постелил себе во дворе на телеге и лег на спину. Где-то вдали жалобно лаяли собаки, ветер доносил с поля песню, которую пели парубки, гнавшие лошадей в ночное. Над головой звенели странными голосами комары. Этот лай, эта песня, эти голоса словно убаюкивали Семена.
Ой, сыночку, да-а-а-ла сла-адкого ме-еду…—
словно над ухом Семена вызванивали комары эти слова, словно плакали они над долей несчастной невестки, которой теща дала змеиного яду[4]. Как вдруг: плуг, четыре вола и к тому же еще и Юрко за плугом! Говори всяк, что угодно, а Семена словно иглой в самое сердце кольнуло. Широко раскрыл он заспанные глаза, прислушивается: нет, это не комары плачут, это парубки поют!
Над ним широкое небо: мигают звезды, будто детские глазенки, месяц заткан серебряной паутиной, — точно голова изо льда, смотрит он сверху упрямо в одну точку и даже бровью не поведет. Тоскливо стало Семену.
— А я-то дивлюсь, куда он девался, тот всегдашний сухой ком у юрковой межи! Поверху ссохся на солнце, даже серый весь, а с исподу сырой, черный. Борона его не брала, надо было каждый год сапогом разбивать.
Эге, Семена никто не обманет! Ком этот да и вся борозда теперь на стороне Юрка. Но Семен узнает свою землю, как ни меняй межу! Всегда узнает: вот посюда мое! Узнает свою землю и за сто межей, в десятом селе. Как знает он свою скотину — так знает и свою землю!
Прошлый год пахал он от середины к краям, и как раз одной борозды нехватало. Ишь чего натворил: вовсе надел сузил!
Святая землица! Кабы могла, удрала бы через межу с поля Юрка, съежилась бы, вздулась бы, а вернулась бы назад к Семену! Да не может она… Хоть и кормит нас, крещеных, да уж так ей господь милосердный положил: терзай ее, режь, а она и не дрогнет.
А будет ли Юрко заботиться о ней, как Семен о ней заботился? О краденом сердце не болит. Даже тоска берет: в чьи руки попала эта земля!
Семен перевернулся на левый бок. Подложил кулак под голову и уставился в грядку телеги. Его взяла досада.
— По какому праву Юрко грабит мой труд? От деда-прадеда мое!
Запахать! Топор за пояс, плуг поглубже и по свое отобрать! А станет Юрко перечить — топором по лбу! Прочь, вражий сын! Я свою отбираю!
— А урожаи мои где?
Семен опять лег на спину и опять вперил взгляд в ясные звезды, в ледяной месяц, в темноголубое небо. Жалость подкатила к его сердцу.
— Кабы знать, докуда мое? Могу ли я теперь то отобрать, что Юрко, может, уже десять лет запахивает?
Правда, и Семен отпахивал у него не раз по борозде, да ведь этот вор, когда берет, — так не по одной!
— Не угадаю, сам себя обману…
Семен перевернулся на правый бок. Подложил под голову кулак и уставился глазами в сноп, служивший ему подушкой.
Как это так?! Чтобы ворам удержу не было! Семен бы его в тюрьму засадил навеки! Есть же в конце концов какой-то закон на свете!
Семен подхватился и сел.
Землемеры же всю землю перемеряли. Каждый участочек, каждый клочок на картах стоит! Пускай приезжает комиссия — сразу же убедится, докуда чье!
Под суд Юрка!
III
Никто не знал, как болел сердцем Семен о тех деньгах, которые уже истратил и которые ему еще предстояло истратить; но никто не знал и того, как тешило Семена сознание, что на его земле состоится обследование комиссии. В воскресенье, возле церкви, подошел он к группе самых крепких хозяев, послушал-послушал их разговоры, да и говорит:
— А у меня комиссия будет.
Прищурил глаза, насупил брови, задрал голову кверху, словно никого не видит вокруг, а только одну церковь да голубое небо. Как будто говорил этим: знайте, мол, богатеи, что и с Семеном паны знаются! Уже даже не чувствовал никакой злобы против Юрка. О нем никому и не упоминал, а лишь о комиссии. Да, веское слово, что и говорить: пошел в город, положил деньги, — и вот, видишь, по его вызову приезжает комиссия.
Не жалко ему было и свинью продать на такие расходы. Выложил чистоганом девять левов и две шистки без трех крейцеров. А остаток денег, полученных от продажи свиньи, спрятал в сундук.
Не так было с Юрком. Его испугал этот случай. Мужик — что дуб, силен, как медведь; работа так и горела в его руках. И только один у него недостаток — очень уж неречист: пока слово вымолвит, сначала раза два кашлянет. Не то чтоб у него в груди дух спирало, но собьются слова комом в горле так, что ни одному не пролезть. Юрко кашлянет, да и выхаркнет какое-нибудь слово совсем некстати. При этом он краснел, как свекла, глаза на лоб лезли, а на шее вздувались синие жилы, точно жгуты.
Пока до Юрка доходили только слухи о комиссии, он не слишком огорчался. Но когда ему принесли повестку в суд, Юрко перепугался.