Вот точно с такой же отвагой бросился я за паном Гнатковским. Не успел он еще и сесть, а я уже около него.
— А я к вам, пан!
Пан Гнатковский сначала вытаращил глаза и отступил на шаг назад, а потом спросил:
— Ко мне?
Это он сказал ртом, глазами же договорил: «Не нашел больше места для встречи, как здесь?» Прочел я в его глазах этот упрек, да и отвечаю на него:
— Потому как нигде не мог вас найти.
— Ну, какое у вас дело? — спрашивает меня так, как будто мы с ним только сегодня первый раз познакомились.
«Ну, погоди! — думаю. — Отважился на одно, отважусь и на другое».
— Будьте добры! Садитесь, — говорю, — пан!
Прошу его располагаться, как у себя дома.
Только мы сели, подбегает официант.
— Дайте этому хозяину кружку пива! — говорит пан Гнатковский.
Снова припомнилась мне покойная мама. Бывало, наказывала мне, чтоб я слушался, иначе не выйдет из меня хозяина. И таким способом вдолбила она мне это слово «хозяин», что, как услышу его, всегда представляю себе особу честную и почтенную… А теперь не то! Теперь я мысленно увидел перепуганного дядьку в простонародной одеже с задравшимися вперед полами.
Господи! А если б я вдруг обратился к какому-нибудь официанту: «Дайте этому адвокату пива, или этому учителю, или этому чиновнику»? Должно быть, не особенно вышло бы складно.
Как мне его пиво, так же по вкусу и пану Гнатковскому пришлось мое дело. Об этом я особенно и не заботился. Говорил лишь для того, чтобы казалось, что я свое дело сделал.
Не раз слышал я от наших интеллигентов такие слова: «Я не стыжусь мужика!» Только теперь доподлинно понял я эти слова. Если б не было чего стыдиться, то никому и не пришло бы в голову хвалиться этим. Мы — клейменые! А как же! Еще издалека не узнаешь в лицо, кто идет, а уж видишь клеймо: по одеже видно, что это мужик.
Припомнилось мне то время, когда я служил в солдатах. На маневрах под одним городом догнали мы мужика, который вел козу. Подняли же мы его насмех!
— Господин хозяин! А это что, ваша скотина?
Мужик клянется и телом, и душой, что не его.
— Это, — говорит, — лавочник, чтоб ему лопнуть, нанял меня, чтоб пригнал ему эту беду на рынок.
Но мы делаем вид, что не верим. Уверяем по-всякому. А один из нас, такой шутник, добирает мужика до живого.
— Как вы, — говорит, — дяденька, обходитесь с нею? Она у вас только заместо коровы или, может, и заместо жены?
Мужик оставил козу среди дороги, а сам шасть через канаву. Пошел полем! Отрекся от козы!
Пожалуй, и у пана Гнатковского так же получалось со мной, как у того мужика с козой!
Вот так размышлял я, но только уже на дороге, когда вырвался из этой ловушки — из ресторации. Я не шел, а летел! Ведь правильно говорится, что ударить можно не только дубиной, а и словом. А я был побит и словами, и своими собственными мыслями! Вот и убегал от этих побоев, куда ноги несли.
Остановился я только тогда, когда увидел перед собою здание суда, потому что у меня и здесь дело есть. Справлюсь, записана ли уже на меня та земля, которую я купил. Вбежал я в суд еще с тем запалом, которого дорогою набрался. Открываю двери в табулу[8] — эх, как тресну дверью об какую-то беду, даже окна зазвенели. Еще я не опомнился, а чиновник уж бранится. Пробую я оправдаться, что это нечаянно. Ничего не помогает, ругает в одно. Закрыл я дверь, опустил низко голову, слушаю эту брань. Как вдруг: гром! бряк! — прямо над моей головой. Я от страха даже присел. Немного погодя оглядываюсь, — стоит за мной какой-то панок. Случилась с ним такая же самая штука, как и со мной. А вот уж его чиновник не ругает, только выбежал из-за своего стола и удивляется, что это стало с дверью.
— Ах, пан возный, пан возный! — говорит. — Переставил шкаф под самую дверь.
Извиняется перед барином за недосмотр возного, за то, что панок напугался зря. Теперь я, хоть меня и не спрашивали, рассказываю свое дело. Этим как бы даю чиновнику намек, навожу его: что если уж меня, несчастного, зря выругали, так пусть за это хоть даст ход моему делу!
И он догадался, на меня показывает пальцем, а панку говорит:
— Поглядите, — говорит, — пане, как я мучаюсь с этими людьми. Как настанет базарный день, так не запираются двери за ними. А это все потому, — говорит, — что в табулу им всего ближе — первая дверь в сенях.
А потом уже и ко мне обратился.
— Иди, — говорит, — человече, спрашивай у того, кто тебе контракт писал. Если налог внесен, то уж как-нибудь будет оформлено.
Поклонился я, поблагодарил за совет и иду. Хоть на сердце тяжко, но мысленно сам себя утешаю: «Может, это и правда. Адвокат должен сказать. Ему же заплачено. Отсюда недалеко. Пойду!»
Наученный горьким опытом, дверь в канцелярию адвоката открываю уже потихоньку. Скрипит, как надломленная сухая ветка в бурю. Не успел еще открыть ее и наполовину, как уж из этой щели выглядывает на меня сам адвокат. Поморщился, как середа на пятницу. А потом, господи, как дернет дверь к себе! Чуть-чуть не треснулся я носом об пол. Некому и жаловаться, потому что в чужом доме и щепка бьет. А он бранит и базарный день, и мужиков, что не могут научиться двери открывать.
Подождал, пока уймется, и говорю ему о причине своего посещения. Где там! Крутит носом, как чорт от ладана! Скачет передо мной, как воробышек, аж брюшко трясется. Не то просит, не то лает.
— Люди добрые, смилуйтесь! Да у меня базарный день! Где ж мне взять время разыскивать теперь бумаги? Раз вы у меня составляли договор, то он не пропадет.
И отсюда вышел я, как пришибленный. Но теперь подступает уже мне злость под сердце. «Чорт тебя побери! — думаю. — Теперь уж я знаю, почему иногда мужик по-свински поступает. Вот как нападет на него одна беда за другой, то он вцепится и в невинного человека. Вот и сегодня. Если б так на упрямого, который хотел бы настоять на своем, то заработал бы он четыре неприятности. Во-первых, выматерил бы тех двух попиков; во-вторых, поссорился бы с господином Гнатковским; в-третьих, отлаял бы чиновника; и в-четвертых, выругал бы адвоката. Наверняка какая-нибудь неприятность довела бы до ареста».
А чья ж тут вина? Ничья, только мужикова, потому что он клейменый. У тебя нет клейма ни на рогах, ни на ушах, но ты носишь клеймо на своей одеже. Твоя одежа кричит каждому, что ты мужик. А мужиков на свете очень много, не будешь с каждым нянчиться.
Я всегда был скор на всякое решение и никогда не откладывал его выполнение. Вот так же сделал я и теперь. Скинуть с себя это клеймо к песьей матери!
Иду прямо к парикмахеру. Вот уже и стыдно мне признаться, зачем я пришел. Захожу издалека: говорю, что призывают меня на военную службу.
— Постричь, значит? — догадался парикмахер.
— А что же?
— Чем, машинкой или ножницами?
— А чем дешевле?
— Машинкой.
— Стриги машинкой!
Зашипело над моей головой, чах-чах вдоль, чах-чах поперек, — смотрю в зеркало: вместо кудрей вижу синюю тыкву. Встал я, отряхнулся, как курица, купавшаяся в пыли, и иду дальше. Захожу в одежную лавку.
Да и тут не признаюсь сразу, чего мне надо. Говорю, что иду в Пруссию на работу, на фабрику. Не сразу угадал лавочник, на какой товар я купец.
Сторговал за десять крон все, что мне надо, положил на руку, иду домой. Перебираю в мыслях, что со мной будет. Если уж тут, между чужими, нехватило у меня храбрости, то с каким лицом покажусь я жене на глаза? Не погладит она меня по голове и не скажет: «Носи на здоровье да рви поскорей!» Намылит мне эту синюю тыкву, ой, намылит!
Скажу ей, что пока народная одежа будет признаком мужичества, до тех пор будет она отгонять попов от пива, пугать пана Гнатковского, надоедать чиновникам, отнимать много дорогого времени у адвоката. Скажу ей, что если хочешь, чтобы тебе кто помог, не стыдясь тебя, то снимай с себя это клеймо. Скажу ей, что в теперешние времена селу не обойтись без города. Простонародная одежа не пускает тебя к благородным людям. Скажу ей, что в своей одеже мужик ничему не научится, ничего не подслушает, потому что каждый видит клейменого и таится перед ним. Скажу ей… Я-то скажу, да разве она меня поймет? Ни шиша! Где баба бывала? Чему научилась? Где уж ей понять! Придется переждать брань, пока у бабы глотка не заболит.