— Белыми? — удивленно переспросил Джон.
— Это они так называют себя, белая гвардия, — пояснил Бычков.
Бычков сам провожал Джона Макленнана в сумеречный дом.
Солнце уже поднялось, и снег ярко блестел в низких лучах. Это был блеск весеннего снега, его невидимой глянцевой корочки, которая нарастает за долгий солнечный день.
Бычков дернул книзу замок и распахнул дверь.
— Скоро сможете ехать в Энмын, — сказал он.
Свет из окна падал на лицо Армагиргина и его жен. Все трое лежали на спине, Армагиргин в середке. Джон долго смотрел в остекленевшие глаза, пока до его сознания дошло, что они мертвы! С громким криком: «Они умерли!» — Джон бросился к двери. Удалявшийся Бычков, услышав крик, бегом вернулся и шагнул внутрь.
На шее каждого покойника виднелась узкая темная полоса. Джон сначала подумал, что все трое лежат с перерезанными горлами, но это был след шнура, свитого из оленьих жил. Шнурок этот был на шее Армагиргина, а концы его находились в окостеневших кулаках хозяина острова Айон. Армагиргин сначала задушил жен, а потом себя.
Джон и Алексей постояли в дверях, потом молча пошли к дому Ревкома, и каждый думал о том, что из жизни ушел человек, которому уже не было места среди людей.
Тэгрынкеу воспринял известие почти спокойно, только сказал деловито:
— Надо попросить Гэмалькота позаботиться о похоронах.
Старика и его жен хоронили ярким солнечным утром. Похоронная процессия состояла всего лишь из двух человек. Они тащили нарту по пологому склону, пока не поднялись на Холм Захоронений. Люди смотрели из яранг, время от времени оглядывая небо. Но оно было ясное и чистое, воздух был неподвижен — значит, по старинному поверью, Армагиргин и его жены уходили сквозь облака, не держа зла на оставшихся.
К вечеру в морскую сторону пролетела стая уток.
— Скоро в море! — сказал Тэгрынкеу. — А тебе, Сон, наверное, уже пора возвращаться в Энмын. Начинается весна, а за ней придет трудное лето. А за то, что нам пришлось немного подержать тебя в Уэлене, не обижайся. Я многое в тебе понял, а ты, наверное, теперь иначе думаешь о нас.
18
В Энмын Джон ехал на нарте милиционера Драбкина, который управлял собаками, как заправский каюр. Когда только успевал молчаливый милиционер, но алыки он смастерил собственноручно, на каждого пса у него были припасены маленькие кожаные обутки, чтобы собаки не резали лапы на остром весеннем снегу.
Селения оправлялись после трудной зимы. На Холмах Захоронений почти не было свежих покойников — люди выдержали и готовились к новой битве за жизнь.
Несколько раз останавливались в ярангах, и Джон теперь поневоле обращал внимание на нищету и убожество жилищ, на вековую грязь, которая из поколения в поколение налипала на жизнь. Она была не только на почерневших стойках яранг, на шкурах пологов, на убитом земляном полу, на телах людей, но и в душах их, в мыслях, в представлениях о мире. Честен ли он перед своим народом, мирясь с этой жизнью, которая казалась ему прекрасной, потому что в ней не было той лжи, от которой он бежал? Не создал ли он сам другую ложь, отговаривая чукчей от движения вперед, которое неизбежно?
В одной из яранг, пережидая короткую, но яростную весеннюю пургу, Джон достал потрепанный кожаный блокнот, перечитал записи, вынул огрызок карандаша, прикрепленный к блокноту специальным кожаным зажимом, и записал:
«Когда случаются такие мировые потрясения, как революция в России, они касаются всех. Эта революция рано или поздно отзовется в судьбах каждого человека. От нее не уйдешь, не спрячешься даже в самой глухой тундре. Она найдет тебя, затронет твою судьбу, переделает всю жизнь. И это не оттого ли, что она производит множество маленьких революций в душах людей? Может быть, такое произошло и в моей душе?..»
Сидящие в пологе сгрудились вокруг пишущего, налезали друг на друга, особенно ребятишки, и кто-то не мог сдержаться:
— Как бежит след!
— Запутывает, как заяц на снегу…
— А ведь это разговор! — значительно сказал хозяин яранги Печетегин. В этом возгласе было восхищение и удивление перед видимым чудом.
— Скоро каждый из вас сможет вот так, как я, наносить следы на бумаге и различать их, — сказал Джон, захлопывая блокнот.
— Какомэй! — недоверчиво протянул Печетегин.
— В Энмыне уже учатся, — сообщил Джон.
— У нас кто сможет? — озадаченно спросил хозяин.
— Очень короткое копьецо, которым чертят, — деловито заметил сухонький старичок, который любопытствовал больше всех и напирал на Джона так, что мешал писать.
— У меня уже старенькое… копьецо, — использовал это слово Джон, — а поначалу дают целое, вот такой длины, — Джон показал, каким бывает новый карандаш.
— А вот как научатся люди чертить разговор на бумаге, — рассудил старичок. — так языком разговаривать не разучатся ли?
— Думаю, что нет, — улыбнулся Джон.
— И еще одна опасность есть, — старик вплотную придвинулся к Джону: — Мысли таить начнут.
— Как это? — не понял Джон.
— Вот Печетегин, — старик кивнул на хозяина яранги. — Я его хорошо знаю, все его мысли, намерения. Иной раз ему даже ничего не надо произносить вслух — по глазам вижу, что ему надо. А когда он с другими говорит — мне ведь слышно не будет. Появятся тайные мысли, тайные намерения, и начнется разлад между людьми.
Старик вроде сам огорчился такому будущему, помолчал, подумал и вдруг решительно заявил:
— Нет, не для нас грамота. Разлад принесет.
— Зато когда ты будешь уметь различать следы на бумаге, ты сможешь общаться с далекими людьми, — пытался возразить Джон. — Вот я уеду, когда утихнет пурга, и ты вдруг вспомнишь, что недосказал что-то, и пошлешь мне недосказанные слова.
— Это можно! — с довольным видом сказал старик. — Это даже хорошо!
Дорога теперь шла вдоль морского берега, и железные полозья чиркали по рыхлому ноздреватому снегу. Иногда выезжали на морской лед, чтобы застрелить дремавшую на солнце нерпу, или устраивали привал и подстерегали утиные стаи. Ехать бы и ехать по этой удивительной весенней дороге, по талым лужам голубой воды, собирать для костра умягчившийся в соленой воде, высохший на весеннем ветру плавник! Но дома ждали дети и Пыльмау, друзья, лица которых снились Джону Макленнану во время его странного пребывания в сумеречном доме в Уэлене. Какое наслаждение быть свободным! Из многих удивительных изобретений, направленных к тому, чтобы унизить человека, самым больным и нестерпимым является лишение человека свободы! Следующим по тяжести наказанием может быть только лишение самой жизни. Армагиргин выбрал смерть. Для себя и для своих жен, которых он не мог отделить от себя, от своей сущности. Он ушел, уверенный в том, что существует мир за облаками: его нравственные страдания по своей мучительности уже не могли сравниться со страданиями физическими. Всю жизнь служить мишенью для презрения, потерять собственное лицо… Тогда лучше испытать мгновенную боль и успокоиться навечно.
Как-то долгим вечером в яранге Орво шел разговор о той видимой легкости, с какой чукчи расстаются с жизнью. За несколько дней до этого в соседнем селении глава семьи перебил всю семью и напоследок заколол себя. Это случилось поздней осенью, когда в ярангах в изобилии водилась дурная веселящая вода. Человек напился и похитил бутылку у соседа. Пробудившись от пьяного сна, он с ужасом узнал о содеянном, и перед ним встало страшное будущее — всю жизнь прожить с именем человека, польстившегося на чужое. И он принял единственно правильное решение, и когда это случилось, никто особенно этому и не удивился: каждый поступил бы именно так, если бы считал себя настоящим человеком.
Ранним утром, когда солнце только поднималось, показался родной Энмын. Он был жалкий и маленький, но трогательный, словно беспомощный ребенок, затерявшийся в весенних заблестевших снегах.
Люди еще спали. А собаки долго не чуяли приближающуюся нарту — ветерок дул навстречу. Зато Джон жадно ловил ноздрями знакомые родные запахи, а в этом мире, таком скудном красками, они были для него цветами свидания с дорогим.