— Здравствуй, святейший! Прости, что долго не шел. Дела задержали.
Аффоний услужливо подвинул Никону скамью к постели Патриарха. Иосиф тяжело вздохнул и капризным голосом сказал:
— Мое дело — лежать и болеть. За овцами Всевышнего, как я слышал, другие бдительно смотрят…
Никон кинул взгляд на присмиревших монахов. Ему стало ясно, откуда дует ветер.
— Что здесь наплели эти оловянные головы? — Иосиф сопел и молчал. Никон уже помягче, обращаясь только к Патриарху, продолжил:
— Наши овцы, святейший, — люди простые, но и у них есть душа, они ходят по одной с нами земле. Солнце взойдет — лица у них светлые. Скроется за Волховом — ждут ясного нового утра. Все мы под Богом ходим…
— Ты прав, святой отец, — примирительно сказал Патриарх, — без пастуха стадо оставлять нельзя. Вот уж встану на ноги, тогда… — Он немного помедлил, будто собираясь с мыслями, и добавил: — Тут ко мне верующие заходили, на тебя жаловались, земли их будто бы забрал для монастыря. Правда это, сын мой?
Никон прекрасно знал, что к Патриарху никто не приходил, по его собственному приказу в покои никого не пускали. Значит, сплетни эти монахи принесли. Он сделал вид, что обиделся на незаслуженное обвинение и возмущенно сказал:
— Я воровством и грабежом не занимаюсь, святейший, а Богу служу! А если в том есть сомнение, то с меня надо снять ризу митрополичью. — И Никон, встав со скамьи, сделал вид, что собирается снять одежду. — Верни ее Государю своими же руками…
— Постой, сын мой! — неподдельно испугался Патриарх. — Не горячись и прости неразумного старика, что послушал глупых наветов!
Иосиф на мгновение представил, что произойдет, если он привезет в Москву митрополичье одеяние Никона. Царь не поверит ему и строго накажет за невыполнение своей воли. Все знают, как Алексей Михайлович любит Никона и благоволит ему.
Никон понял, что достиг цели, сел и, ласково глядя на трясущегося старика, сказал:
— Мне самому ничего не надо, святейший! Вот ряса да четки — все мое богатство. Остальное я добываю для Государя и Церкви. И земли эти треклятые, о коих ты говоришь, я к монастырским землям присовокупил. Их забросили бывшие хозяева: не сеяли, не пахали, осот да васильки разводили, а сами гуляли-бражничали. Зато теперь их не узнать: немало конопли, льна и жита родят, кормят, поят и одевают монастырскую братию и ещё в цареву казну копеечку несут.
Иосиф лежал и слушал с закрытыми глазами. Он смертельно устал от этого разговора и не чаял, когда митрополит покинет его покои. Никон словно прочитал его мысли, тихо встал, почтительно приложился губами к сухощавой руке Патриарха, лежащей поверх одеяла, и вышел из кельи, поманив за собой прислужников. Те, испуганно озираясь, последовали за ним.
У себя в келье Никон велел принести ужин и большую корчагу квасу. Потом сел к столу и стал писать царю письмо. Оно должно опередить и самого Иосифа, и его доклады. От Никона из первых уст Алексей Михайлович должен узнать, как живут-молятся новгородские монахи, как тяжело болен Патриарх. Но самое главное, ради чего составлялось это послание, было далеко от Новгорода. В Соловецком монастыре почивали мощи святителя Филиппа, митрополита Московского, убиенного в царствование Иоанна Грозного. Давно пора вернуть эту святыню верующим, возвеличить святителя, воздать ему почести, а заодно искупить грех Рюриковичей перед Богом и Церковью. В письме Никон осторожно, но настойчиво давал понять, что этот шаг возвеличит Алексея Михайловича, добавит ему любви народной. О том, что это укрепит авторитет митрополита Новгородского и принизит царя перед Церковью, Никон, конечно, умалчивал.
Закончив письмо, растопил сургуч на пламени свечи, аккуратно свернул белую тонкую бумагу, которую подарил ему воевода Хилков, а тому продали заморские купцы, запечатал и приложил массивный золотой перстень с указательного пальца правой руки. Сам вышел на заднее крыльцо, где его дожидались два всадника.
Потом вернулся в келью, прилег на твердую, как камень, постель. Но сон не шел. Было Никону что вспомнить и о чем пожалеть. Какие только пути-дороги не прошел он за свою жизнь, каких людей не повидал! Алексей Михайлович святым его считает, к советам его прислушивается. А какая уж тут святость… Сколько греха за свою жизнь принял! Одиночество душит: ни одного близкого человека нет рядом. Была жена любимая, сыновья… А теперь только монахи кругом. И монастырские стены давят. Да тени колоколов пугают по утрам, напоминая крадущихся воров. Однажды Никон признался в своих страхах Никодиму. Тот успокоил:
— Это от усталости, владыка! Молишься, молишься всю ночь…
Долго думал об этом Никон, тяжелыми мыслями все сердце растревожил. Наконец не выдержал, позвал Никодима и, не обращая внимания на его недовольный вид, стал расспрашивать, кто был в монастыре в его отсутствие.
Никодим, шаркая ногами и кряхтя, потушил свечу и ворчливо сказал:
— Воевода Федор Андреевич заходил. О тебе спрашивал. Я сказал, что не знаю, куда ушел.
— Балда! Как это не знаешь? Я же тебе утром сказал, что еду в Валдай отливать колокол.
— Слаб я стал памятью, владыка! — пробурчал старый монах и спросил: — Печку натопить?
— Под утро натопишь, когда у тебя ноги замерзнут. А сейчас укрой меня потеплее и проваливай!
Никон сразу согрелся под одеялом из овечьей шерсти, всё тело объяла приятная истома, незаметно подкрался сон.
* * *
Федор Андреевич Хилков вышел на крыльцо и тут же сквозь легкий кафтан почувствовал утренний холод, зябко поежился. Простуда крепко сидела в нем, не помогали ни баня, ни знахарка. «Вот дурак, — ругал себя воевода, — нашел чем хвастаться — здоровьем богатырским! Вот Бог и наказал за грех такой, чтоб впредь спьяну в прорубь не лазил».
На перилах и ступеньках крыльца сверкал новизной нетронутый иней. Он посеребрил и двор, и понурые ивы у забора, и убегающую к лесу дорогу, и монастырь, освещенный первыми лучами солнца. Золотым огнем горели маковки Софийского собора и строящегося Воздвиженского.
Федор Андреевич, полюбовавшись округой, вдруг вспомнил вчерашнюю встречу с митрополитом, и настроение его испортилось. Владыка принял его сухо, строго отчитал за стрельцов, частенько озорующих в Новгороде. Воевода и сам знал, что кто-то из них крадет мелкий скот в посадах, тащит, что попадётся, из винных лавок, пристает к молодухам и вдовам. Разве уследишь за всеми? Разве укараулишь каждого?.. Воевода чувствовал, почему так недоволен Никон его службой: видно, хочет и город с жителями к своим рукам прибрать, везде хозяином быть. Да что и говорить, если он с самим царем в дружбе, царь его ласкает, волю вон какую дал — митрополитом сделал! Из Москвы Хилкову только приказы-указы везут: то сделай, другое выполни, а главное, Юрьев монастырь надежней охраняй. «Что его охранять, от кого? — в раздражении думал Федор Андреевич. — Ему и так ничего не грозит, все в округе и монахов, и Никона боятся…».
Самых отборных и крепких стрельцов отдал Хилков для охраны монастыря, и подчиняются они только Никону. У воеводы же остались два как попало собранных полка новобранцев, необученных, плохо обутых-одетых. Не могут стрелять из пушек, того и гляди, себя взорвут. Раньше, считай, Новгородская крепость была опорой всей Руси. Во время наступления поляков новгородцы без подмоги врагов истребили.
Федор Андреевич набрал в грудь свежего воздуха, встряхнул плечами, словно сбрасывал груз сомнений и забот, и вернулся в терем. Срубленный из толстенных сосен, он был крепким и просторным. Горниц три: одна смотрит стеклянными окнами на восход солнца, две — в сторону Ильмень-озера. Самого озера не видно, до него верст восемь. А вот небо во весь горизонт синее синего, как будто отражает в себе бездонные глубины таинственных вод.
Воевода осторожно, боясь разбудить жену, приоткрыл дверь в опочивальню. Анисья не спала. Сидя в постели, простоволосая, босая, в одной рубахе, кормила грудью Андрейку. Упитанный девятимесячный бутуз, ухватившись руками за материну грудь, с причмокиванием сосал. Федор Андреевич не удержался, проворчал: