Аввакум остался тверд, в ответном письме вновь напомнив, что не ему, а Государю самому надо отказаться от заблуждений.
Как сам Романов «благословлял» Аввакума и его соратников, об этом старец Епифаний своей семье так пишет: «На Урешу привезли нас в часу осьмом. Каки только привезши, тотчас стрельцы взяли Аввакума за руки, голову прикрыли рогожею и повели через задние ворота. Увидев всё это, удивился боле и забоялся. Уже стал проститься со семьею своею и близкими да родными. Пришел стрелецкий голова и тако же рогожею меня прикрыл. Завели в темную келью, той двери и окна глиною замазаны, без одной расщелины…»
Услышали в Москве, куда осужденных отвезли, многие их навещали. Об этом через знакомого человека Аввакум сообщает в Мезень. Через некоторое время оттуда приехали два его старших сына — Прокопий и Иван. К отцу их не пустили. Так сделали и с Федосьей Прокопьевной Морозовой, которая обещала стрельцам кучу денег.
Сыновей его три дня допрашивали. Взяли с них обещание, что они не пойдут по отцовскому пути, иначе посадят в тюрьму.
Однажды в монастырь приезжал и Государь. Ему уже и тропинку свежим речным песком посыпали. Алексей Михайлович, говорят, остановился под башней, в которой держали бывшего протопопа, пальцем поманил стражника и спросил, как живет-поживает осужденный. Удовлетворился ответом и обратно в Москву укатил. «Видимо, жалеет меня», — сказал Аввакум, узнав об этом.
Навестил его князь Хитрово. Вошел в его «душегубку» — от вонючего воздуха чуть не захлебнулся. Кричал, кричал на стражника, чтоб тот свежего воздуха пустил Аввакуму. На этом все его благодеяния и закончились.
Раз в Урешу приехал Артамон Сергеевич Матвеев. И он хотел было уговорить Аввакума покориться. Аввакум не стал его и слушать. Тогда Матвеев смертью пригрозил.
— Смертью меня не пугай, я ее не боюсь… Для страдающего она — избавление от мук.
Только в конце августа Государь повелел выслать узников в Пустозерск. Аввакума отвезли в село Братовщина, которое находилось между Москвой и Троице-Сергиевой лаврой. Лазаря и Епифания подвергли наказанию: при стечении народа на берегу Москвы-реки им отрезали языки. Аввакума защитила от такой доли царица.
С Братовщины начался их длинный путь в «безлесную тундру, в Пустозерск». Вез их на простой телеге под охраной девяти стрельцов сотский Федор Акишев. К людям бывших попов не допускали. В городке Усть-Илим, что на берегу Печоры, Аввакум, сказывают, воспользовался случайной встречей с мужиками, встал на колени, поднял два пальца, крикнул им:
— Православные! Вот истинная вера, только это крещение ваши души очистит!
Стрельцы силой повалили Аввакума на дно телеги, надавали тумаков и заткнули рот ветошью. Да слово не воробей, вылетело — не поймаешь. По всему пути за ссыльными быстрой птицей неслась народная молва как о героях, принявших страдание за правду.
* * *
В последнее время Федосья Морозова впала в немилость у кремлевских жителей. Царица невзлюбила ее за то, что после смерти Бориса Ивановича ее сестре Анне Ильиничне мало богатств досталось. Те, кто стоял за Никона, осуждали за защиту Аввакума. Пол-Москвы восстало — как это, боярыня, и против церкви?! Алексей Михайлович даже по этому поводу в Тайный приказ наведывался: поставьте, мол, ее к позорному столбу. Постоит-постоит, одумается, не будет в дела государственные лезть…
Нашел и другие средства устрашения — отобрал у нее три села в пользу казны: Морозовку, Сосновку и Гуляево. Да бог с ним, пусть насытится! Федосья Прокопьевна не столько из-за имений горевала, сколько из-за сына. Чем и как охранять его от земных грехов?
Иван Глебыч, Ванюша ее, теперь кремлевский сотский. Высок, статен, глаза как жемчужины. Вертихвостки-невесты сами за ним ухлестывают. Вот недавно Федосья Прокопьевна сама слышала, как Наталья Нарышкина приглашала Ивана на Москву-реку гулять. Там каждую среду, в ярмарочный день, проводятся медвежьи схватки. Зрители вопят от восторга, когда начинают лететь клочья шерсти.
«Да, человек сам словно дикий зверь», — вздыхает горестно Федосья Прокопьевна и проклинает новые порядки. Только и находит утешение у икон, когда молится.
Сегодня Параша прервала ее беседу с Господом, крикнула с порога:
— Боярыня, баня давно уже готова!
Федосья Прокопьевна пошла в чулан, снимая с пояса большую связку ключей. Открыла замок большого кипарисового сундука, подняла тяжелую крышку. А там чего только нет! Рулоны заморских тканей рядом с кусками беленого холста, сирийские шали вперемежку с домоткаными рушниками. Взяла вышитый рушник и холщовую рубашку. Постояла, размышляя о чем-то, открыла другой сундук, обитый медными полосками. На нее пахнуло ладаном и амброю. Порылась в ворохе платьев, сарафанов, расшитых бисером головных уборов и поясов. Открыла третий сундук. Здесь хранилось приданое, приготовленное когда-то матушкиными руками и ею самой. От нахлынувших воспоминаний юности защемило сердце, навернулись на глаза слезы.
Из сундука пахло девичеством, утехами, праздником. Федосья Прокопьевна со вздохом прикрыла его и осенила себя двуперстным крестом, вспоминая покойных батюшку с матушкой.
Только в четвертом сундуке среди свеч, завернутых в куски полотна, запасов ладана, елея лежала ее «смертная» одежда и саван. Тут она нашла и то, что искала: черную власяницу — рубаху из конского волоса. Вынула ее, развернула и примерила к себе. Потом со дна сундука извлекла ещё одну реликвию — икону Божьей Матери. Икона была в тяжелом серебряном чеканном окладе со множеством драгоценных камней, даренная царицею Марией Ильиничной в день крещения младенца Ивана Глебыча, коему государыня стала крестной матушкой.
Боярыня расстелила власяницу на коленях, сверху положила икону. Она уже позабыла лик Богородицы, так долго пролежала святыня в схороне, чтобы не пал на «душу чистую» чей-то лукавый взгляд, что невольно бы отразилось на сыне. Может, потому и вырос Иван Глебыч чистым, прозрачным, как родниковая криница. Вот и пришел час достать государынин подарок, объявить сыну драгоценный посул, чтобы отныне отрок не отводил своего взора со святого образа и ведал, какой путь ему уготован.
Она же сама, уставшая от житейских забот и мирского греха, свар и пререканий с дворнею, может, наконец, облачиться в иноческий покров невест Христовых?
С этой думою Федосья Прокопьевна вернулась в свою опочивальню, убрала икону в ящик стола на гнутых ножках, привезенного мужем из польского похода. Подошла к настенному зеркалу и, приложив власяницу к пышной груди, с каким-то отчужденным пристрастием поглядела на себя. Но увы! В зеркале отразились лишь блажь сверкающих глаз и чары зовущих губ.
Выколоть бы себе глазища, как святая Мистридия, чтобы не видеть этот игривый взгляд, зазывно яркие на похудевшем от долгого поста лице губы, манящие ямочки на щеках. Словно защищаясь от соблазна, боярыня подняла власяницу к самому подбородку.
От черных лоснящихся нитей взгляд Федосьи потемнел, в глубине зрачков зажглись искры, а бледность скуластого лица стала мраморной и неживой. В зеркале отражался и столик на кривых ножках, где было выставлено всё ее женское богатство: коробочки и баночки с румянами-белилами, шкатулки с драгоценными украшениями, ручные зеркальца и различные гребни.
От всего этого повеяло на боярыню любострастием. Каждый предмет нашептывал соблазн и искушение. Федосья Прокопьевна сгребла в подол всё свое сатанинское хозяйство и бросила в ящик стола, заперев его на ключ. Снова прикинула на себя власяницу. И впервые чин иноческий, о котором прежде думалось с благоговением, вдруг стал близким делом. Завтра бы и постричься! — таким нетерпением зажгло душу. Федосья Прокопьевна подхватила рубаху и пошла в баню.
Параша уже ждала. На широкой полке во всей своей красе лежала, как беломраморная статуя. Ее вид показался боярыне вызывающе бесстыдным.
Боярыня мокрой мочалкою так огрела девицу, та аж в предбанник вылетела.
Федосья Прокопьевна выплеснула на горячие камни ковш свежего медового кваса. Баня тут же наполнилась душистым жаром. Схватила духмяный, на часок опущенный в лохань с горячей водою веник, легла на самую верхнюю полку и давай им хлестать по белому телу. От удовольствия даже прикрикивала.