– Простите, Борис Аркадьевич… Хватило, верно? И ты, Краюхин, извини. – С опаской пощупал затылок и посмотрел на пальцы – крови не было. – Маузер у кого? – ни к кому не обращаясь, спросил матрос и, не дожидаясь ни ответа, ни маузера, ушел.
Борис Аркадьевич взглянул на Галагана.
– Краюхин, а почему этот гражданин здесь?
– Место в девятой еще не свободно.
– Понятно.
Борис Аркадьевич ушел.
Афонька доел кашу, подобрал свой шабур, бросил сверток на длинный садовый диван, исполнявший в комендатуре обязанности ожидальной скамьи, и вытянулся на диване, как дома…
И Краюхин не окрикнул, не обругал, не стряхнул нахала с дивана, а, напротив, спросил, хотя вопрос был явно против правил:
– Курево имеешь? Кури…
Афонька быстро задымил едучей махрой, а Александр Степанович лишний раз подивился на здешних людей.
Покурив, Афонька бросил окурок в печку.
– Слышь… А кто ж этот… в рубахе, длинный?
Дежком ответил странным, совершенно неизвестным словом:
– НачСОЧ{1}.
– Ага! – сказал Афонька понимающе, хотя ничего не понял.
– НачСОЧ – это какой отдел? – спросил Галаган.
Но Краюхин, не ответив, крикнул:
– Скорняков! Давайте начнем, чтобы до комендантского часа поспеть…
Вошли красноармейцы. Один встал у входных дверей, двое – возле стола дежкома.
– Давай, Пластунов… по одному.
В дежурке появилась дама, средних лет, в пикейном жакете, с кокетливой бутоньеркой.
– Пажинский… – дама молитвенно скрестила руки на груди. – Вячеслав Пажинский… Ради бога – правду! Умоляю. Я из Омска приехала.
Краюхин ответил угрюмо:
– Езжайте обратно…
– Господи! Умоляю – проверьте!
– Да что проверять! – Краюхин стал перебирать листки обойной бумаги в какой-то папке. – Пажинский Вячеслав Евгеньевич? Так? Был председателем военно-полевого суда у Дутова, потом у Каппеля, потом в группе фронта… Вынес девяносто три приговора к смертной казни… Так что… словом, езжайте домой. Вещи не выдаем…
Женщина сгорбилась, медленно стала оседать.
– Чего ждешь?! – гаркнул Краюхин на солдата, стоявшего возле стола. – Проводи на крыльцо!
Даму вывели. Солдат вернулся.
– Воет белугой…
Но дежком оборвал:
– Р-р-разговорчики! Тебя бы кокнули – и твоя б завыла!..
– А я не женатый…
– Ну, мать – все одно.
– Когда колчаки батю кончали во дворе, тут же и мать – …клинком… как арбуз. Неколи мамане и повыть было…
– Давай следующего!
Следующим был благообразный старик в мундирном сюртуке, только петлицы спороты и вместо орленых пуговиц – черные.
– Госпо… пардон, товарищ дежурный…
– Ну? Короче, гражданин.
– Ливен. Павел Николаевич Ливен…
Краюхин порылся в папке.
– Кем вам доводится?
– Сын…
– Так… фон Ливен. Барон. Командир карательного отряда. Порол, вешал, сжег партизанских жен в школьном доме… М-да… К сожалению, папаша… Плохо воспитали сынка, ну и, соответственно, расстрелян… Вещи не выдаем. Проводи, Пластунов, папашу, да на крыльце не сидеть! Следующего!
Родственники шли один за другим. Уходили пошатываясь.
– Говорите: Кнорре? Он что, супруг ваш, иностранного происхождения был? Впрочем, неважно. Так-так… Ага, вот: Кнорре Ричард Августович, штабс-капитан, начальник колчаковской милиции, командовал карательным отрядом… Расстрелян, гражданка… Вещи не выдаем. Уходите.
В первый раз Галаган вздрогнул. Вот где ты кончил, капитан Кнорре! «Ричард Львиное сердце». Но сердце у него было не львиное… Очень боялся отправки на фронт и пошел в милицию… Действительно, обожал порки шомполами… Особенно женщин. Про Ричарда рассказывали: поставит во дворе табуретку, сам на табуретку верхом и – на гитаре, под вой поротых. Говорил: «Не могу слушать пение без аккомпанемента…» И вот нет больше весельчака и остроумца Кнорре.
– Беневоленский Николай Николаевич… поймите меня: неизвестность мучительнее самой жестокой правды! Ради господа бога: правду! Только правду!
– У нас, гражданка, только истинная правда и есть… Ну, посмотрим… Вот какая вы счастливая: сразу и попался! Беневоленский Николай Николаевич? Восемнадцать лет? Гимназист… Он?
– Да, да… Коленька!
– Да вы не плачьте, вовсе незачем убиваться: решили вашего гимназиста освободить. Да что вы смотрите? Говорю русским языком: жив и будет жить, если… У вас мужа-то нету? Вот и беда: безотцовщина… Был бы супруг, всыпал бы сынку по первое число, а то ведь чего задумал – добровольцем к белым!
– Он же – в инженерную часть… Думал в тылу отсидеться…
– И шестьдесят целковых колчаковских добровольческих получать? Это, мамаша, самая вредная нация – шкурники, а денежки берут… Напрасно наше начальство их милует!
– Но ведь, товарищ, Коле еще нет восемнадцати!
– Наверное, потому и помиловали… И звания невысокого: из мещан, а на свою рабоче-крестьянскую власть руку поднял. Ну, что же вы стоите, мамаша? Ворочайтесь домой и утром ждите своего непутевого… Не верите? Ай-ай-ай! Ну, ладно, хоть и не положено… Воробьев, отдай этот ордер карначу, скажи, чтобы обыскали да вывели добровольца за ворота… Идите, идите, гражданка, к воротам, получайте белого обормота, да позовите соседа мужика поздоровше, чтобы выдрал мальчишку!..
И еще шли родственники… Но с просветленными лицами, как мать «белого обормота», уходили немногие…
Александр Степанович Галаган наблюдал со своей скамьи дивана с недоумением. Уж больно просто все это у них… Грубая прямолинейность – сестра жестокости… В контрразведках вылощенные, корректные поручики и штабс-капитаны всегда сглаживали острые углы. Сложным велеречием, составленным из умеренной патетики и прекрасно разыгранного участия, заставляли жен и матерей верить, что арестованные за большевистскую ересь сосланы на неведомые «полярные острова» или высланы из страны за границу… Только под конец наши распоясались. А эти только начинают властвовать, а уже цинично откровенны… Разумеется, жизнь в эпоху революционных бурь зиждется на праве сильного. Но зачем же бравада? Грубая откровенность, невоспитанность! И участливость этого дежурного по поводу «воскресшего из мертвых» гимназиста – просто показуха… А фамилию гимназиста следует запомнить… Беневоленский. Николай Беневоленский… Такие субчики в подполье могут оказаться очень полезными. Впрочем, рано еще думать о будущем, о Беневоленских – надо думать о себе, о Галагане: как выкарабкаться?.. Впрочем, не так уж это сложно.
– Как там – родственники? Ушли? – спросил Краюхин солдата.
– Все…
– Ладно. Побудь за меня, – Краюхин подошел к Галагану: – Пойдемте, Козлов. Скоро ночь – будем пристраиваться к месту.
Афонька продолжал лежать, и никто его не тревожил…
Спустя еще несколько минут Галаган очутился в узкой подвальной камере. При тусклом свете слабенькой электрической лампочки он увидел два топчана – на втором топчане лежал кто-то, укрытый с головой гражданским зимним пальто с богатым воротником, – и плетенный из соломы дачный стул.
Окованная железом дверь камеры бесшумно захлопнулась. Галаган осмотрелся. Этот дачный стул сразу вызывал в памяти солнечную террасу, белизну скатерти, блестящий самовар на столе и свежие сливки, и землянику… Померещились белые кисейные платья и березки Куинджи… Да, ничего похожего на тюрьму. И «волчка» в двери нет, и неизбежной «параши», и, вообще, если приставить к стене сундук да прибить пару олеографий и повесить хомут – ни дать ни взять кучерская в небогатом чиновничьем доме или дворницкая. Только ни кожей, ни сивухой не пахнет, а воняет карболкой, и на свободном топчане нет тулупа.
Галаган сел и сказал вслух:
– Так-с… Поздравляю. – И подумал: «Личность Козлова они будут выяснять и проверять до утра. Время есть. Можно и отдохнуть». Александр Степанович вытянулся на топчане.
Пальто со второго топчана, не поднимаясь и не шевелясь, каким-то неприятно-скрипучим тенорком спросило:
– Вы кто?
– Случайно арестованный.