Нет, строй рассказки не похож на делирий. И ведет себя не так – суетлив, беспокоен, но не тревожен. Страхов, похоже, тоже нет. Псих, как и многие прочие здесь? Вид, кажись, не дефектный. Может, недавно умом тронулся?
Оглянулся, не видно ли моего доктора. С таким бредом нужно разбираться большему профессионалу, чем я. Нет, тихо еще. Ладно, потянем время.
– Не твои, значит. А где эти птички живут?
– Вы что, не знаете? – поразился гость.
– Откуда же мне знать, мы у вас пять дней всего, да и то при деле всю дорогу, – возмутился я, мысленно хихикнув: ага, с мышедоктором по городу гулять и персики лопать – дела серьезнейшие.
Тот ошарашенно глядел на меня. Ему, знать, и в голову не приходило, что кому-то может быть ничего про птичек не известно. Опомнившись, зачастил:
– Ой, простите, господин лекарь. Мне и невдомек. Все тут давным-давно уже к ним привыкли, а вы-то и не поймете ничего. Небось решили, что я с ума сошел, коли к птицам человечьего доктора зову?
– Не без того.
– Да не птицы они никакие, такие ж люди. Просто живут на самой верхотуре, вот и прозвали их так. Чудаки наши местные.
Один вопрос был снят, но родился другой, не менее интересный. Чем же это таким нужно отличиться, чтобы прослыть в Кардине чудаком? Ладно, увидим. А вон и Патрик топает, бережно неся в ладонях начальницу.
Рат пискнула:
– Что там?
– Ранен кто-то. – Я для простоты не стал посвящать ее в птичьи вопросы. Сам еще не все толком понял.
– Тяжело?
Я взглянул на лысого. Тот пожал плечами:
– Не знаю, госпожа. Сам не видел.
– Так что ж мы стоим целый час? Патрик, заводи.
Огрызнуться, что целый час ждали доктора? Потом. Последнее дело – при народе внутрибригадные склоки учинять. Это занятие сугубо интимное. Иначе почтения у населения не будет. Его и так-то не густо, того почтения.
Душегубка в машине, аж терпежу нет. В открытые окна ломится невыносимый жар. Сколько еще? Слава богу, приехали.
Рыночная площадь кишит народом. Наметанным глазом я безошибочно определил, где находится потерпевшая – там, у фанерной палатки, скопление публики особенно велико, и большинство стоят без дела, переговариваясь. Лишь вездесущие мальчишки шастают взад-вперед, высматривая, где бы что спереть.
Пробились, протолкались, зашли. За грубо сбитым прилавком к стене жмется сидящая на полу парочка – молодой парнишка и девушка.
– Вот они, птички, – подтолкнул меня локтем наш спутник.
Птички. Страннее людей я не встречал еще в этом мире, если не причислять к людям всяких невероятно фантастических существ – обитающих здесь извеку и пришлых. Вид пары изумлял и вызывал жалость разом. Тонкие, худые, прозрачно-бледные (в открытом палящему солнцу Кардине!), со спутанными в клубок, неимоверно отросшими волосами.
Девушка вообще казалась призраком. Настолько бледна, что вены на ее лице и руках выглядят вытатуированной синей паутиной. С крошечного острого личика недоверчиво и испуганно взирают на меня огромные светло-карие глаза. Одежда ребятишек истрепалась настолько, что затруднительно хоть примерно определить, чем эти лохмотья являлись раньше. Руки девушки прижаты к животу в области правого подреберья, пальцы заплывают алым.
Я облокотился о прилавок, разглядывая молодых людей.
– Здравствуйте, ребята. Как вас зовут? – Это Люси подала голос, соскочив с плеча на липкий фальшивый мрамор стойки у моих рук.
Парень, не раскрывая рта, молча подал какие-то истрепанные и затертые бумажки, обернутые грязным целлофаном. Взял, развернул… Господи! Ребятишки-то мои земляки!
У меня в руках лежали паспорта с гербом той страны, где я имел счастье или несчастье появиться на свет. Той, где столько всего оставил.
В душе моей вдруг широко разлилась необъяснимая теплая волна, затопив сердце. Открыл. Прочел имена, фамилии, где и когда родились. Боже, совсем дети! Ему – восемнадцать, ей – и вовсе шестнадцать. Без определенного места жительства. Там. А здесь? «На верхотуре» – вспомнил. Это где?
Что это? Из паспорта девушки выпал сальный клочок бумаги, мелькнул фиолетовый штамп. Я поймал его на лету. Выписка. И психиатрическая больница знакома – хоть и не мой город, но бывать приходилось.
Парень напрягшись, исподлобья, настороженно смотрел, как я разворачиваю ветхий бланк. Люси, держась крошечными лапками за мое запястье, вместе со мной изучала выцветшие, неразборчивые строчки слепого шрифта старой пишмашинки: «Держится отстранение, отгороженно. Замкнута. Продуктивному контакту недоступна. Недоверчива, молчалива. На вопросы отвечает односложно: «да», «нет». На лице – постоянное выражение страха. Боится большого количества людей, пытается спрятаться, забиться в угол…» – и дальше все в таком же духе, с грозным диагнозом в заключение. Несчастный ребенок!
Тихонько шепчу доктору:
– Люсь, перевести?
– Спасибо, я прочитала.
Неожиданные таланты моей начальницы не перестают меня поражать.
Птица-юноша, приметив наши перешептывания, напрягся еще больше. Я почти физически ощущал волны тревоги и недоверия, исходящие от него. Взгляд его перебегал от сидящей неподвижно подруги к нам, он постоянно озирался на дверь, не зная, что ему делать.
Поворачиваюсь к зевакам, сующим во все дыры головы:
– Потише, пожалуйста.
Негромко заговариваю на родном языке, от которого здесь почти уже отвык, обращаясь к «птице» по имени:
– Что с ней случилось, Иона?
Испуг и напряжение на лице Ионы сменились глубоким удивлением. Он, разлепив бледные губы, с заметным трудом вымолвил:
– Вы… вы из наших краев?
– Да, дружок. И даже жил недалеко – два часа поездом.
Глаза юноши вновь испуганно метнулись влево-вправо.
– Откуда вы знаете, где мы жили?
Я приподнял развернутую бумажку, щелкнул пальцем по штампу. Парень вдруг заговорил быстро-быстро, сбивчиво. Слова наскакивали одно на одно, спеша выплеснуть наружу все, что он пережил.
– Она… Она всегда была не такая, как все. Ей не хотелось подружек, ей не хотелось шума… Все больше в поле, в лесу, она там как дома… Птицам подпевала, с цветами разговаривала. Никто не понимал… Стихи читала. Она сама много-много стихов написала, красивые такие, добрые, только все там осталось… У нее отобрали… Ее в психушку заперли, потому что сказала: он подлец. Он и был подлец, я знаю… Она всегда правду говорила, она не умела по-другому, за это они ее ненавидели… Сюда нас не хотели пускать… Мы тайком, между ящиков спрятались… Ей нельзя взаперти… Она бы все равно там не выжила, она уже пыталась… Из нее дурочку хотели сделать, а она просто добрая, она беззащитная и лгать не умеет… Здесь ей тоже плохо, но ей здесь жить не мешают, даже не смеются почти… Я-то ничего, только говорить с людьми трудно – я плохо умею по-здешнему… Все равно лучше, чем там. Они бы ее всю жизнь взаперти продержали, я и так ее увел, когда прогулка… И документы тоже красть пришлось… Вы помогите ей, пожалуйста, она может умереть…
– Что с ней?
– Там две пули. Вчера стрельба была, к нам случайно… Я не думал, что так плохо, пытался сам… Она не сразу сказала – она очень боится врачей. В психушке над ней все издевались – и больные, и врачи… Она же не может за себя постоять, только плачет, а тем – забава…
Две пули! Боже! А я-то, пень, стою!
Люси одним прыжком с прилавка оказалась возле девушки. Трогая лапкой окровавленные пальцы, стала уговаривать показать рану. Невозможно, но мышка разговаривала с больной на ее (и моем!) родном языке, пусть и с заметными запинками. Страх на изможденном лице девушки начал помалу таять, ладони уже приподнялись, отнимаясь от раны.
Загудел голос от дверей:
– Ого, мои доктора тоже здесь! Вот кого видеть не чаял!
Я повернул голову. Добродушную узкоглазую физиономию своего постоянного клиента узнал тут же. Этого малого, по жизни покладистого и простодушного, но в периоды обострения болезни становящегося неуправляемой машиной разрушения, я возил в психлечебницу трижды – два раза вместе с Рат, однажды – по перевозке.