Малянов перевел дух. Вечеровский слушал, сгорбившись и глядя в землю. Складки на его страшном лбу ходили ходуном. Поднятый воротник плаща трепетал от темного ветра, как крыло раздавленной бабочки.
– Этика есть один из продуктов метаболизма сознания, ни больше ни меньше. Очень удобный для использования и очень полезный. Она делает жизнь стаи гораздо продуктивнее, устойчивее, безопаснее для всех членов этой стаи. Но время от времени рождаются извращенцы… сдвинутые… знаешь, как кто-то ни с того ни с сего с детства помешан на машинах и становится автогонщиком или конструктором, другой так же помешан на доброте и честности. Они начинают воспринимать этику слишком всерьез. Начинают слишком ею руководствоваться. Начинают ставить жизненные цели, обусловленные только ею. Следовательно, начинают вести себя противоестественно. Создавать свой мир. Они подлежат безусловному вытаптыванию. И уж тем более немедленному и яростному… плохо сказал. Ярости тут в помине нет, срабатывает мертвый защитный механизм, блюдущий неприкосновенность придуманного там. Яростное по… интенсивности. Тем более вытаптыванию подлежат те, кто, руководствуясь этими противоестественно этичными, гипертрофированно человеческими, противопоказанными полноценному животному существованию целями, измышляет некие принципиально новые средства для их достижения. Учение… книгу… ревертазу… – Малянов чуть улыбнулся печально. – Пусть даже цели абсолютно неопределенны, намечены чисто эмоционально, чисто образно – все равно. Шестеренки уже чуют и начинают крутиться, размалывая извращенца в мелкий прах.
Издалека, из тьмы, донесся медленно приближающийся надсадный вой. Малянов замолчал. От новостроек, мутно мерцавших пятнышками далеких, как Магеллановы Облака, окошек, немощно надрываясь, накатывал троллейбус. Может быть, последний сегодня. Вот он, тяжело раскачиваясь на буграх асфальта, выбрасывая темные фонтаны из-под колес, подрулил к вынутому из тьмы островку остановки, притормозил, но даже не остановился. Никто не собирался выходить, и на остановке никого не было. Они с Вечеровским стояли поодаль. Вой вновь начал набирать высоту, троллейбус, помаленьку разгоняясь, покатил дальше.
Я в синий троллейбус… Как много, представьте себе, доброты…
– А этот рычаг абсолютно не приспособлен для использования волками и медузами, – сказал Малянов. – Не съесть, не выпить, не поцеловать. И никого не ухайдокать. И даже не полюбоваться, чтобы скрасить переваривание пищи или зарядить энергией для придумывания чего-либо, что можно съесть, выпить или поцеловать. Потому он и выкручивался у тебя из рук – а тебе казалось, над тобой враги куражатся… Вот какое дело.
Они помолчали. Хорошо бы, наверное, сейчас закурить, подумал Малянов. В такие минуты он завидовал курящим. Ирке, например. Сам он пробовал не раз, даже дымил иногда с Иркой за компанию или под рюмашку – но по-настоящему удовольствия от вонючего дыма никогда не мог получить. И это удовольствие мне заказано, иногда думал он с обидой.
– Ты не пробовал писать об этом? – глухо спросил Вечеровский.
– Как? – усмехнулся Малянов. – Ты можешь себе представить подобную работу? «К вопросу о метрическом тензоре лестницы Иакова»… «Тождественность мюонных характеристик Аллаха и Кришны»… Так, что ли?
– Ну сейчас полно всякой контактерской белиберды, – пожал плечами Вечеровский. – Мог бы там… Между прочим, именно кришнаиты тебе бы по гроб жизни, по-моему, «Харе Рама» под окошком пели.
Малянов сдержался.
– Вот тебе еще одно доказательство, – сказал он, выждав немного. – Правда, косвенное. Но Глухов тоже это уловил, вчера просто поразил меня своим чутьем…
– Ну разумеется! – издевательски скривился Вечеровский. – Главный эксперт у нас теперь этот… это растение! Истина в последней инстанции!
– История России, – сказал Малянов упрямо и безнадежно. – Православие с его отрешенностью от материального, помноженное на упоение державностью… на веру во всемогущество государства… Ни одна страна в мире никогда не рвалась строить принципиально новую социальность так, как Россия. Всесветную империю с ангельским лицом. Сколько таких попыток было на протяжении последних веков! От Ивана Третьего до Горбачева. Повторяемость эффекта прямо-таки лабораторная. Статистика набрана. Тащить и не пущать Россию. Дозволяется только жрать, пить, гадить и резать. Но поскольку именно к такому состоянию именно в нашей культуре отношение крайне негативное – раз за разом вытаптывается вся культура. По крайней мере, делается абсолютно не влиятельной.
– Миллион сто седьмое неопровержимое доказательство богоизбранности Святой Руси, – с отвращением произнес Вечеровский. – Об этом ты точно мог бы такую бомбу отгрохать! Националисты бы тебя на руках носили! Пиши!
– Фил, ну как же ты не понимаешь, – сказал Малянов. – Странно… Всегда ты был целеустремленным, но никогда на моей памяти не был… черствым. Я же боюсь писать об этом. Просто боюсь. Я даже говорить боюсь. Вот рассказываю тебе, одному тебе, единственному – а в башке ужас лютый: на месте ли мой дом, или там уже не Питер, а Хармонт какой-нибудь с ведьминым студнем вместо Ирки…
– Зачем же ты мне рассказываешь? Чему я обязан?
Тому, что ты мой друг, хотел сказать Малянов, но нельзя было это говорить, так не говорят. Тому, что я не хочу, чтобы ты впустую тратил силы и сходил с ума… Но это тоже нельзя было говорить, Фил только окончательно бы осатанел. И он сказал еще одну правду:
– Тому, что ты тогда взял все на себя.
Вечеровский скривился.
– Аркадий, друг мой, не говори красиво… Тебе в попы надо, Дима. Но я тебя успокою. И разочарую, вероятно: тебе совершенно не из-за чего упиваться своим благородством, глубиной своих дружеских чувств… Зато и беспокоиться не о чем. Ничего твоим любезным не грозит. Мирозданию до них нет ни малейшего дела. На болтунов и слизней ему вообще начхать. Вот на Глухова твоего, например. Да и на… – Вечеровский с вызывающей вежливостью не закончил фразу, лишь демонстративно смерил Малянова взглядом. – Признаться, я за всю жизнь не слышал столько чепухи, сколько за сегодняшний вечер. Ты совершенно опустился, Дима. Интеллектуально, духовно… По всем, что называется, параметрам. Мне жаль тебя. Тебе конец.
Умолк на мгновение.
– Меня просто тошнит от тебя и всего, что ты городишь. Видеть, как твой друг, пусть даже бывший… из искателя истины превратился в юродивого с постоянно мокрыми от страха Божия штанами… отвратительно.
И, не дожидаясь ответа – да и какой, в самом деле, тут мог быть ответ, – он повернулся и без колебаний пошлепал по грязной обочине шоссе. Малянов остался стоять. Сметное светлое пятно плаща постепенно удалялось, уменьшалось, погасли звуки шагов; потом из ватной тишины, словно бы очень издалека, прилетел бесплотный голос:
– Не пытайся меня найти. Если понадобишься – я сам свистну.
И все…»
«…добрался до „Пионерской“ в четверть двенадцатого. По эскалатору вниз не бежал, хотя торопился домой как мог, – сил совсем не осталось; тупо стоял и ждал, когда его спустят. Загрузился. Удалось сесть, хотя народу было еще много: воскресенье, все веселенькие… кто как умеет. Прижался плечом к поперечной стене вагона, спрятал руки в карманы, голову – в воротник. Усталость давила, плющила. Продрог до мозга костей. Ни мыслей не осталось, ни чувств – только сердце частило, как на бегу: все – зря, все – зря, все – зря…
Алкаш был на посту; вошел на «Черной речке» и сразу, одной рукой ухватившись за поручень, навис над Маляновым, мутно глядя на него, мешком мотаясь влево-вправо и икая. Но молчал. Так и ехал вместе с Маляновым до «Парка Победы», висел и мотался, и глядел, глядел с бессмысленной пристальностью и пьяным упорством, хотя время от времени то тут, то там освобождались места – а когда Малянов встал выходить, с облегчением, кряхтя и стеная, развернулся и, будто его в коленях подрубили, рухнул на маляновское место. Двери не успели открыться, а он уже захрапел и принялся пристраиваться головушкой на плечо к сидящей рядом женщине.