— Не могли бы вы, пан генерал, — начал Рашеньский, — рассказать о причинах и ожидаемых результатах эвакуации армии из Советского Союза. Для истории, — улыбнулся он, — не для прессы.
— Тут много не скажешь. Вы, в Лондоне, лучше знаете, о чем следует писать сейчас, а о чем завтра… — Андерс махнул рукой. — Необходимо объяснить польскому общественному мнению, что эвакуация проводится с согласия обоих правительств — польского и советского — и что это наш успех, а также и мой личный успех, — вывести отсюда восьмидесятитысячную армию.
— Успех? — повторил Рашеньский. — А вы не считаете, пан генерал, что уход польской армии из Советского Союза затруднит, а может, даже сведет на нет выполнение польско-русского договора?
— Садитесь, пан Рашеньский. — Андерс начал говорить с большей страстью. — Я знаю, что в окружении Сикорского есть люди, которые не желают мне добра… например… Нет, — улыбнулся вдруг Андерс, — не будем называть их фамилий, надеюсь, что вы не принадлежите к ним и сможете понять меня.
— Вы мне льстите, пан генерал.
— Нет, — сказал Андерс, — Я ценю роль прессы и истории. Не обо всем, о чем я говорю, можно сегодня писать. Но вам это необходимо, как я понял, для истории… У меня, пан поручник, всегда были хорошие отношения с советскими военными, даже очень хорошие, можете, например, прочитать, что обо мне писали в «Правде». Но с каждым месяцем я все больше и больше убеждался, что дальнейшее пребывание в Советской России окажется гибельным для поляков.
— Почему?
— Почему, почему! Сталин отказывается от дальнейшего набора в польскую армию, сократил паек, потому что польская армия не попала на фронт. А во что обошелся бы нам этот фронт, сколько бы нас погибло? Я писал в этом духе генералу Сикорскому и получил нокаутирующий ответ: армия должна остаться в России. Но я не мог сделать этого! Вел даже переговоры с советским командованием и убеждал их, что в интересах России было бы отправить польскую армию на Ближний Восток.
— Мне это не совсем понятно.
— А по-вашему, они согласились бы держать у себя буржуазное Войско Польское? Мало было травли? Англичане тоже считали, что я прав. Я добился того, что Советы разрешат выехать польскому гражданскому населению, даже некоторым евреям… Я спасал этих людей. — Он вдруг изменил тон. — Вы думаете, что русские удержат Кавказ? Черчилль спрашивал меня об этом, и я сказал, что не верю, что удержат.
— Это значит, что упущен шанс подписать договор, о котором вы, пан генерал, когда-то столько говорили?
— Мы добились того, чтобы как можно больше вывести войск. Они болезненно подозрительны, вам этого не понять…
— Я сидел в лагере.
— Правда?! Я мог бы установить с ними хорошие отношения, если бы не посольство! Их люди компрометировали себя на каждом шагу. А что вы скажете об инструкциях для представительств, которые попали в руки русских? Разведчики-любители!
— Вы употребили, генерал, выражение «как можно больше». А если при освобождении Польши вдруг не окажется польской армии, история тогда не признает целесообразности солдатских жертв на этом фронте. Кто знает, где может погибнуть польский солдат?
— Вы нашпигованы лондонской фразеологией, пан поручник Рашеньский, отвыкайте от этого, жаль людей, прекрасно владеющих пером. Если вы порядочный человек, вы согласитесь, что я прав.
— Но мое согласие, пан генерал, вряд ли будет иметь большое значение. Речь идет о том, чтобы согласилась история.
Андерс резко взглянул на него.
— Важен последний раздел истории, — буркнул он и сменил тон. — Вы действительно имеете все необходимые разрешения, но советую соблюдать осторожность, когда поедете в Куйбышев… А Кота вы уже там не застанете. Советую покинуть Россию вместе с нами.
— Постараюсь.
* * *
Итак, снова Россия, теперь уже действительно Россия. И язык, и люди, и недоверчивые взгляды… столько в этой стране натерпелся, однако же остались теплые чувства, проявляющиеся помимо твоей воли, скрываемые даже перед самим собой.
Примерно об этом он сказал полковнику Валицкому, поджидавшему его у штаба на залитом теплым солнцем пустом дворе.
— Знаешь, — сказал Рашеньский немного погодя, — только сейчас я почувствовал, что все происходит наяву, а не в театре, все вокруг настоящее. Когда я говорю: «Решается наша судьба», то знаю, что так оно и есть, что это не пустые слова…
Они шли по почти безлюдной в эту пору дня и удаленной от центра улице; Анджею она показалась весьма экзотической, а когда свернули в переулок, их взору открылись красочные пологие холмы и руины, потрескавшиеся остатки стен, похожие на театральные декорации.
— Хорошо бы, — вздохнул Валицкий, — приехать сюда после войны, полазить по останкам древних империй, отыскать следы Тимура или Абдуллы-хана…
— И представить себе, — прервал его Рашеньский, — слабость государств, создаваемых великими завоевателями.
— Не будь таким банальным. Наоборот, то, что никогда не забывается, хотя намерения людей уже заранее были обречены на провал, стоит осуществить, если веришь в правоту и справедливость дела. Большинство людских усилий и так заканчивается поражением, поэтому важен не результат.
Рашеньский удивленно взглянул на него.
— Ты таким не был, полковник. Фатализм?
— Нет, — протестующе заговорил Валицкий. — Может, просто отчаяние, тупиковое состояние, в котором оказались все. Меня поражает та радость, с какой большинство из нас здесь готовится к отъезду из России.
Вокруг ни единого островка тени, но солнце как будто убавило свою ярость, с холмов потянуло легким ветерком.
— Сейчас придем, — сказал Валицкий.
Анджей вдруг вспомнил белое пространство и темную полоску леса, захватывающий дух мороз и Валицкого, которого вели двое молодых парней из НКВД после его знаменитого побега из лагеря. Он остался в лесу, на вырубке, а хватились его в лагере несколько часов спустя. «Не стоит устраивать погони, — якобы сказал тогда начальник лагеря. — Сам вернется».
Полковник весьма неохотно рассказывал о том побеге. Он шел всю ночь, а к утру, когда был уверен, что ушел далеко, оказалось — находится в двух километрах от лагеря. На что он, собственно, рассчитывал? Что удастся сесть в поезд и добраться… куда? Еще дальше на восток: в Китай, в Японию? «Ведь убегали же в Японию», — сказал он однажды о ссыльных в старые времена. А может, просто считал, что попытка побега является неизбежной, что этот жест оказался просто необходим? Немолодой уже человек отправился один в путь по заснеженной тайге, без всякой надежды… Его посадили на десять дней в карцер — в темную камеру, где на бетонном полу лежал только соломенный матрац. Затем — больница…
— Тот, кто, как я, никогда не пережил перевода из карцера в больницу, где вдруг получаешь чистую постель, а русский врач и русская медсестра заботятся о тебе, как будто твоя жизнь на самом деле представляет какую-то ценность, не поймет этой страны. Андерса — из тюремной камеры, а меня — из лагеря, как видишь, проделавшего более длительный путь, поместили в фешенебельную гостиницу в Москве. И никто не чувствовал даже тени смущения, понимаешь? У них это нормальное явление! Сегодня ты сидишь в тюрьме, а завтра командуешь дивизией или армией! Сколько было таких случаев?!
Когда сели за стол на квартире Валицкого, полковник повеселел и стал более разговорчивым. Красивая узбечка накрыла на стол, хозяин открыл бутылку коньяка.
— Не можешь себе представить, — сказал он, — как я рад нашей встрече, потерял уже всякую надежду увидеть тебя.
— Почему?
— Почему? — махнул он рукой. — Расскажи лучше о себе.
Анджей, бросая взгляды на девушку, которая, улыбаясь, приносила из кухни тарелки, рассказывал о Лондоне, Марте, Вензляке, англичанах, а Валицкий внимательно слушал, поддакивая и иногда переспрашивая его. Оказалось, что он знает Вензляка и не любит его.
— Польский кандидат в Наполеоны, — сказал он. — Пригодился бы, может, где-то в другом месте, а нам нужен совсем другой тип руководителя.