Вскоре пришла на обогрев и отдых первая смена наиболее пожилых партизан. Лица у всех были обожжены стужей, а выбившиеся из-под шапок волосы, брови, усы и бороды густо закуржавели — хоть веником обметай. Раздеваясь, они с кряхтением топтались в затверделых пимах и сапогах у порога, шумно потирали окоченевшие руки и наперебой поругивали лютый мороз, неожиданный для начала зимы. А уж потом, выходя на середину кухни, возвращались к прерванным разговорам о бое. За короткое время, пока женщины собирали на стол, мы успели наслушаться немало боевых историй. Выходило, что беляки хотя и неоднократно бросались в атаки, но так и не смогли за день ворваться в партизанские траншеи и окопы. Убитых было немного, а раненых порядочно. Из тех, кто ночевал накануне боя в доме тети Марьи, кроме товарища Сергея, был ранен еще один партизан, но не смертельно.
— Из одного дома двое выбыли из строя, один — навсегда,— говорил Гордеев, до этого не проронивший ни слойа.— Вот и считай...
О товарище Сергее все говорили с раздумьем и болью:
— Смышлепый был парнишка.
— Студент. Сказывал, учился в Томске.
— А чей он? Откуль?
— Учителев сын, не знаешь рази? Из-под Барнаула.
— Земля ему пухом!
— И помянуть-то, как на грех, нечем!
— Лучше всего поминать добрым словом,— поучающе сказал Гордеев.— Оно всегда сыщется, если заслужил того человек.
Партизаны вспоминали, каким был товарищ Сергей — сердечным, общительным, веселым, а в бою — горячим и бесстрашным. Но я и теперь, как и в течение всего дня, не мог поверить в его смерть. Мне почему-то казалось, что он, потеряв много крови, просто впал в глубокое забытье, а все ошибочно подумали, что он умер,— мне уже не однажды приходилось слышать разные страшные истории о таких роковых ошибках людей. Как ни странно, по мое неверие в смерть товарища Сергея почему-то особенно поддерживало во мне его невыговоренное слово. Обрывок из этого слова звучал в моих ушах весь день: «...ла-а... ла-а...» Я был убежден, что Петрован разгадал таинственное слово правильно. Не однажды я выбегал во двор, чтобы взглянуть на маленький флажок товарища Сергея, и мне — хоть убей меня! — не верилось, что юного партизана уже нет в живых.
А потом партизаны заговорили еще об одной беде: как ни берегли они патроны, а их осталось совсем мало. Что будет завтра? Все стреляные гильзы немедленно отправлялись в оружейные мастерские, но сколько они могут выдать вновь заряженных патронов за ночь? Как ни гадай, а завтра, скорее всего, дело дойдет до рукопашной.
— Ну и ладно, пущай дойдет! Тада и мы повоюем! — сказал один из пикарей, судя по всему, бедный мужичишко, во всем домотканом и худых пимах; из их задников торчали обтрепанные при ходьбе пучки соломы.— А то сидишь, сидишь, зазря коченеешь в окопе. Даже злость на вас, которые с винтовками, берет — за весь день не подпустили поближе. Погреться бы!..
— Вот завтра и тебе, друг Никита, будет жарко,— сказал Гордеев.
— А пущай, мне того и надо! — залихватски ответил Никита; все его круглое и розовое, как яблочко, лицо, обросшее легонькой светлой бородкой, освещалось живой, беспечной улыбкой и широко распахнутыми ребячьими глазами.
— А не боязно тебе, с пикой-то?
— Чудак человек! Да пошто я пужаться буду? — искренне удивился Никита и даже не удержался от заливистого, тоже ребячьего смеха.— Самим Суворовым сказано: пуля — дура, а штык — молодец. А пика ишшо получше любого штыка! У меня она как шило — каждый день вострю! Сижу в окопе и вострю! Набежит, а я его как пырну, так и наскрозь! И еще через себя кину!
Тут засмеялись все партизаны: Никита был небольшого, можно сказать, мальчишеского росточка, да и не очень-то коренаст и дюж...
— А если беляк опередит? — спросили его ради забавы.
— Кто? Беляк? — возмутился таким неразумным предположением Никита.— Да меня ишшо никто не опережал! Как оп может? Я сижу в окопе, жду, а беляку сколь до меня бечь надо? Да он задохнется, покуль добежит! Храпом изойдет! У него и силов-то не хватит сразиться со мною! А покуль он хватается за грудь, я выпрыгну да и приколю его насмерть! Да ты ишшо и так, слышь-ка, соображай: чем колоть ловчее — штыком или пикой? Знамо, пикой. Она легше, сподручнее, уколистее. Нет, ежели меня издали пулей не возьмет, то уж штыком и подавно! Я изворотлив как бес! Побожусь! Так што пущай и не будет завтра патронов!
— Типун тебе на язык, Никита!
— Ничо-о, и мы, пикари, себя покажем!
— А не страшно будет колоть-то? Все ж таки человек...
— Вгорячах можно и человека заколоть,— просто ответил Никита, для которого, знать, были открыты многие сложные истины.— Война ведь, а не игрище на масленке.
Храбрый и мудрый Никита был явно с чудинкой, какой нередко наделяются даровитые русские люди.
...После ужина стол из переднего угла вновь перенесли в куть. Партизаны расстелили вязанку свежей соломы, заранее принесенную молодым заботливым хозяином, и начали укладываться на недолгий покой: около полуночи им опять предстояло отправляться на позиции. И только Гордеев и Никита не спепшли улечься: первый, как мне казалось, никак не мог избавиться от воспоминаний о товарище Сергее, а второй не иначе как всерьез размечтался о своих завтрашпих успехах в рукопашной.
Тут Илюшка, считая, что лучшего времени больше не будет, стал приставать к Петровану со своей докукой:
— Давай в карты, а? Братка, давай!
— Какие тебе карты? Ты чо, очумел? — попытался было отбиться Петрован, еще более повзрослевший за день, серьезный и озабоченный.— Тут такая война, а ему карты подавай! — Он, должно быть, еще и стыдился заниматься сегодня карточной забавой.— Ты картежником стал, чо ли?
— Братка, один банк! — настаивал Илюшка.
— А деньги у тебя есть? Тогда какая же игра?
V — У тебя есть, надо быть...
— У меня-то, знамо, денег полно! — нечаянно похвастался Петрован.— Однова в штаб привезли несколько мешков: где-то партизаны захватили казну у белых. Сказывали, напечатаны в Англии, а то и в самой Америке. Для Колчака. Ну, тама-ка многие брали — кто для интересу, кто на курево. И я взял.
— Много? — весь вспыхнул Илюшка.
— Да полные карманы набил.
— Покажи!
•— Тьфу ты, вот прилипа!
— А пошто ты их прячешь? Покажи! — заговорил, вдруг опомнясь от раздумий, Никита.— И мы поглядим. Я ишшо и не видывал колчаковских денег. Тама-ка чей патрет-то? Колчака?
— Они без патрета. Одни слова.
~ Ну, все одно, кажи...
Петрован слазил на полати, где хранил вместе с пикой все свое добро, и вытащил большую пачку колчаковских денежных купюр пятидесятирублевого достоинства. Они действительно были напечатаны где-то в заморье, о чем свидетельствовали мелкие строчки по их краям, набранные латинскими буквами, да и бумага, какой не было тогда в России, а тем более — в Сибири.
— Хрустят! — подивился Никита, которому редко доводилось слышать, как хрустят новые денежные знаки.— Тут у тебя, паря, большие деньги. Не считал, сколь?
— Чего их считать? — усмехнулся Петрован.— На што они мне? Зряшная бумага. Даже на курево не годится. Как жесть. Правду сказать, я и взял-то их, чтобы в карты играть. Все вроде деньги.
— Вот тогда и давай! — обрадовался Илюшка.
— Отвяжись! И людям, и нам пора спать.
— А ничо, давай сыграем,— подхватил Никища.— Все одно не спится. Какой тут сон?
— Давай, раз такое дело,— поддержал и Гордеев.
Все мы живо расселись на коротких лавочках вокруг стола. Петрован еще раз слазил на полати и достал сильно истрепанные карты. Потом каждому из нас, не глядя, отделил от своей пачки столько зеленоватых бумажек, сколько случайно захватила рука. Пользуясь правом хозяина, объявил:
— Банкую.
Я еще не умел играть в «очко» — каждый раз за меня играл Р1люшка, а я только держал карты и пытался вникнуть в суть игры. Заглянув в мою карту, он всегда весело улыбался, делая вид, что выигрыш мне обеспечен, и выкрикивал, будто бросался вплавь:
— Давай!
Вскоре я убедился, что Илюшка каждый раз старается обмануть брата своей показной веселостью, но это редко помогало. В какой-то мере он, конечно, уже научился владеть собой в игре, но всех ее тонкостей не знал. Однако, надо призпать, па своих картах Илюшка почему-то играл более успешно. Выигрывая, он визжал на весь дом, хотя его и шлепал по голове Петрован, и быстро, словно воруя, схватывал с кона денежные билеты. Играл он обычно на две «бумажки» и каждый раз переспрашивал меня: