Литмир - Электронная Библиотека

Ждать пришлось недолго.

Как только «баржа смерти» прошла мимо Черного оврага (это было вечером), партизаны собрались в путь. Василий Тихоныч решил везти их на своей лодке, сделал запас провизии, достал парус. Молча разместились в лодке. Взяв весло, Мамай еще раз — последний — попытался отговорить отца:

— Сидел бы, тятя, рыбачил тут...

— Ты мне, Мишка, не перечь. Хвост голове не указка,— сердясь, ответил Василий Тихоныч.— Заладил одно! Мне тут, сам знаешь, какое теперь житье,— как на муравьиной куче. Знаешь? Ну и помалкивай. Да и кому я лодку доверю?

Василий Тихоныч устроился на корме, уложил у ног мешки с продуктами.

— Толкаю! — крикнул Смолов с берега.

— Обожди.— Василий Тихоньгч поднялся.-- Праведное дело задумали, ребята. Так? Это господь увидит.— Сняв картуз, предложил: — Помолимся, а?

— Помолиться не мешает,— отозвался Змейкин.

Василий Тихоныч и Змейкин повернулись на восток, начали креститься, остальные смущенно смотрели в воду.

— Толкай!

Лодка быстро вышла на стрежень. Мишка Мамай вдруг опустил весло, крикнул:

— Ребята, в каком ухе звенит?

— В правом,— ответил Воронцов.

— Так. Угадал.

— А что задумал?

— Задумал вот...— с едва сдерживаемой радостью ответил Мишка и опять начал резко кидать веслом воду: сила била в нем ключом.

Вскоре нагнали караван барж с зерном. Партизаны привязались к одной из барж, сложили весла и спокойно поплыли вниз по Каме. На рассвете увидели баржу с виселицей: она стояла у лесистого берега. Прошли мимо...

XIX

День был пасмурный, мглистый. С полудня посыпалась мелкая водяная пыльца. Река стала угрюмой, берега потеряли четкость своих очертаний.

На одной из последних остановок большинство солдат конвойной команды ходило на берег. Вернулись они на баржу веселые, принесли всякой всячины: хлеба, битых гусей, рыбы, масла, яблок, кадочку соленых груздей. Достали и самогонки, о которой уже давно тосковали. Теперь, таясь от Болотова, потихоньку допивали ее.

Только Серьга Мята был трезв. Он лежал на койке и сосредоточенно думал. Солдаты играли в карты и посмеивались над ним. Особенно донимал Захар Ягуков. Поворачивая большую голову, вздергивал густо рдевший нос (он проигрывал — его били по посу картами); посмеиваясь, он допытывался:

— По бабе заскучал? Не тужи: бог девку даст!

— Баба не бочка: не рассыплется без меня.

— О чем же задумался?

— Вот думаю,— спокойно ответил Серьга Мята,— как бы тебе харю побить, чтобы не привязывался.

— Ого! Слыхали, ребята?

— А ну его, мочальную душу!

— Он вечно скулит.

Когда надоели карты, Терентий Погорельцев взял гармонь, сел на пол и начал играть. Он прижался ухом к гармони, точно прислушиваясь к ее дыханию, потом мастерски пустил пальцы в пляс по перламутровым клавишам и вдруг, встряхнув черноволосой головой, запел сильным, горячим голосом:

Вот заду-умал сын жени-иться,

Дозволе-енья стал проси-ить:

«Дозволь, батю-ушка, жени-иться,

Дозволь взя-ать, кого-о люблю...»

Солдаты подхватили песню. Она стала буйно свиваться из нескольких голосов: один поднимался густо, могуче, два других вились над первым нежно, как молодой хмель:

Отец сы-ыну не пове-ерил,

Что на све-ете есть любовь...

Серьга Мята слез с койки, вышел из каюты. Дождь затих. Влажно, полной грудью дышала земля. Сумеречная река начинала легонько дымиться. Осторожно шагая по скользкой палубе, Серьга Мята прошел в камбуз, закрыл дверь на крюк: ему хотелось одиночества.

...Смертники слушали песню солдат.

— Хорошо поют, гады,— сказал Бельский.

—* Да, ловко выводят,— хрипя, подтвердил Долин.

В трюм врывалась сырая прохлада. Густо пахло гпилой соломой и плесенью. Сгущался сумрак.

Смертники сидели молча. В последние дни часто выводили на расстрел. Все крепко сжились с мыслью, что скоро погибнут, и теперь уже немногих пугала эта мысль. После тяжелых потерь, после многих страданий, опустошивших души, смертники

готовы были на все. Даже Наташа Глухарева, лежавшая все последние дни в бреду, примолкла и уснула.

Слушая песню, Иван Бельский сидел, охватив колени руками. Как и все, он ясно сознавал, что смерти не миновать, но ему не хотелось умирать так глупо: покорно выйти на палубу, остановиться под дулами винтовок, опустив руки и закрыв глаза... Уже не рассчитывая особенно на успех, а только по привычке, он все еще пытался придумать какой-нибудь план освобождения с баржи.

Песня оборвалась.

— Иван,— позвал Долин немного погодя,— где ты? Что молчишь?

— Песню слушал.

— Иди-ка сюда.

Бельский подполз.

— Иван, нагнись ближе,— попросил Долин.— По секрету скажу. Вот так...

— Плохо?

— Плохо, брат,— с трудом выговорил Долин и бурно закашлял, с минуту вздрагивал, отплевывая кровь.— Нас не слышат? Просто невозможно, Иван. Креплюсь изо всех сил, а не могу. Точка.

— А ты крепись, крепись...

— Иван, слушай...— Долин схватил Бельского за руку, притянул к себе.— Вот перед смертью человек если... Его последняя просьба... должна... быть выполнена? Ага?

— Ну? — не понял Бельский.

— Когда почувствую, что умираю, попрошу тебя... Выполнишь?

— Чего ты городишь? Ну, выполню, понятно... если... Вот нашел, о чем говорить! Поживешь еще.

— Так... Помни, Иван, что дал слово,—твердо выговорил Долин.— А моя песенка спета. Нет, не спорь, я — большевик. Мы с тобой, как большевики, но душам можем говорить! Кха! Кха! У меня, брат, от легких одни обрывки остались! Все вот сюда выплевал. Меня сегодня не убьют, я завтра... кха!.. сам помру! Слышишь?

— Ложись на бок,— посоветовал Бельский.

— Все... равно...

— Легче на боку, тебе говорят!

— Нет, не бывать плешивому кудрявым,— продолжал Долин.— О себе я не думаю. Все передумано. Об одном я, Иван, жалею: мало я успел... сделать... Ой мало! — Он упал грудыо на солому, долго кашлял.—Мало! И вот, понимаешь, хочется мне еще что-нибудь сделать... перед смертью...

— Да что ты сделаешь?

— В том-то и дело. Не могу придумать...

— Ты, Степа, брось думать. Довольно! И то, что сделал, хорошо,— тепло сказал Бельский, проникаясь к Долину каким-то^осо-беныым, родственным чувством.

Бельский отполз в сторону, пошарил в соломе, отыскал краюху хлеба. Она досталась ему неожиданно. В полдень, когда он носил воду в трюм, один рябоватый солдат (его называли Серьгой Мятой) положил ему краюху в пустое ведро. Бельский ее спрятал, чтобы потом передать умирающему Степану Долину.

— Хлеб? — поразился Долин.— Откуда?

— Поешь, Степа, поешь немного.

— Хлеб, а? Батюшки, ржаной!..

Отдав хлеб, Бельский опять отполз на свое место, сел и, охватив колени, возвратился к прерванным мыслям. Что делать? Что придумать? Каждый день расстрелы. В трюме остается уже немного товарищей, еще две-три ночи — и все погибпут. И он погибнет...

В трюм совсем мало проникало звуков из мира. Иногда доносился, словно издалека, хохот солдат, хриплый голос буксира да чуть внятный шум дождя. Непогода все заглушала своей тяжестью и унынием.

Как и все смертники, Степан Долин не видел хлеба трое суток. Схватив краюху, он поднялся, с жадностью оторвал кусок, начал быстро, судорожно жевать. Но жевать хлеб — какое это, оказывается, трудное для него дело! В нем поднялась вся кровь! Надо глотать хлеб, а она душит, душит! Долин вдруг поперхнулся и закашлял — резко, безудержно, захлебываясь кровью. Кашлял долго, бился в беспамятстве на соломе, сгребал ее под себя. Успокоившись, обтер рукавом подрагивающие губы, нашел в соломе краюху хлеба и, отодвинув ее в сторону, подумал: «Зря это. Зря. Не нужно. Еще день-два...» Поднялся, пополз к соседу, потрогал за грудь.

— Возьми, дружба...— И отдал хлеб.

Сосед — это был партизан Самарцев — схватился за краюху нервно и, вдохнув хлебный запах, как-то враз обессилел. В последние дни он часто мечтал раздобыть хотя бы маленький... самый маленький кусочек хлеба! Ему все мерещилось, как мать вытаскивает из печи пышные караваи, а он, схватив ломоть, натирает его чеспоком и ест, ест. А то видел, как меньшой братишка бросает куски хлеба своей любимой собаке Черне, да какие куски! В такие минуты Самарцева тошнило от голода. И вот чудо: в его руках целая краюха хлеба! Сдерживая слюну, он, почему-то крадучись, ушел со своего места ближе к борту, где не было смертников, пристроился там, раза два осторожно откусил от краюхи. И вдруг услышал тихий стон. «Кто-то хворый»,— подумал Самарцев и неожиданно почувствовал себя неловко, спрятал краюху под полу пиджака, прислушался. Стон повторился. «Да, хворый»,— подумал Самарцев и подполз к стонавшему.

100
{"b":"236845","o":1}