У светской молодежи конца 1810-х — начала 1820-х годов вошло в моду стремление к оригинальности, даже экстравагантности. Романтический «разлад с миром» отнюдь не означал их реального отдаления от общества: светские денди, с их меланхолической скукой и томной разочарованностью, неизменно являлись на балы и рауты. Возможно, они были бы оригинальны, не будь их десятки:
Предметом став суждений шумных.
Несносно (согласитесь в том)
Между людей благоразумных Прослыть притворным чудаком.
Или печальным сумасбродом.
Иль сатаническим уродом.
Иль даже Демоном моим.
(А. С. Пушкин. «Евгений Онегин»)
Но в Петербурге находилось немало людей, которым не было нужды оригинальничать, — яркие, незаурядные личности. Таким был военный генерал-губернатор столицы граф М. А. Милорадович: любимый сподвижник Суворова, герой войны 1812 года, по словам А. И. Герцена, «...храбрый, блестящий, лихой, беззаботный, десять раз выкупленный Александром I из долгов, волокита, болтун, любезнейший в мире человек, идол солдат, управляющий несколько лет Петербургом, не зная ни одного закона».
В 1820 году Пушкину грозила ссылка за политические стихи; по слухам, обсуждая это, император упомянул о Сибири. Дело Пушкина поручено было разобрать генерал-губернатору Милорадовичу. Встревоженный поэт обратился за советом к Ф. Н. Глинке, близкому к Милорадовичу человеку. Глинка вспоминал: «...Я сказал ему: „Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и в рыцарских его выходках много романтизма и поэзии... Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности” ».
Через несколько часов Глинка пришел к генерал-губернатору: «Лишь только ступил я на порог кабинета, Милорадович, лежавший на своем зеленом диване, укутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу: „Знаешь, душа моя!.. У меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги, но я счел более деликатным пригласить его к себе... Вот он и явился, очень спокоен, с светлым лицом, и, когда я спросил о бумагах, он отвечал: „Граф! все мои бумаги сожжены!.. Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо написано мною... с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем”.
Пушкин заполнил стихами целую тетрадь; назавтра Милорадович отправился с этой тетрадью к императору: „Я вошел к государю со своим сокровищем, подал ему тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!» ...Потом я рассказал подробно, как у нас дело было. Государь слушал внимательно, и наконец спросил: «А что ж ты сделал с автором?» — «Я?.. Я объявил ему от имени Вашего Величества прощение!»... Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, государь с живостью сказал: «Не рано ли?» Потом, еще подумав, прибавил: «Ну, коли так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу... и, с соблюдением возможной благовидности, отправить на службу на Юг»“».
Рыцарственный Милорадович 14 декабря 1825 года подъехал к восставшим полкам и обратился к солдатам. Видя, что слова его производят на солдат сильное впечатление, отставной поручик П. Г. Каховский выстрелом смертельно ранил его. Адъютант Милорадовича А. П. Башуцкий хотел отнести раненого в один из ближайших домов, чтобы ему оказали помощь. В мемуарах Н. С. Голицына приведен рассказ Башуцкого о последних часах жизни Милорадовича: «Вдруг я чувствую, что Милорадович правою рукою дернул меня за аксельбант и слабым голосом спросил: „Куда несете меня?“ — „На квартиру генерала Орлова”, — отвечал я. — „Я еще не умер, слушайтесь меня: не хочу я туда; в казармы, сударь, на солдатскую койку, на ней хочу я умереть”.
Тогда я повернул направо в первые ворота казарм, и мы понесли раненого по лестнице наверх, внесли в комнату квартиры ротмистра Игнатьева и положили на диван... Вскоре собрались люди его и врачи, и в главе последних доктор Арендт (Н. Ф. Арендт оказывал помощь Пушкину после дуэли с Дантесом. — Е. И.), совершавший с Милорадовичем походы 1812, 1813 и 1814 гг. Он и другие врачи долго и мучительно для раненого искали пулю и наконец извлекли ее. Милорадович потребовал, чтобы ее подали ему, осмотрел ее, перекрестился и сказал: „Слава Богу! Это не солдатская!”» Утром 15 декабря Мило-радович умер. Он погребен в Александро-Невской лавре, в церкви Сошествия Св. Духа, «в нескольких шагах от могилы Суворова, столь любившего и уважавшего Ми-лорадовича» (Н. С. Голицын. «Записки»).
1ам же, в церкви Сошествия Св. Духа, похоронена еще одна замечательная личность той эпохи — княгиня Евдокия Ивановна Голицына. На ее надгробье было написано: «Прошу православных русских и проходящих здесь помолиться за рабу Божию, дабы услышал Господь мои теплые молитвы у престола Всевышнего, для сохранения духа русского».
Среди великосветских салонов Петербурга салон Е. И. Голицыной был одним из самых примечательных. «Дом ее был артистически украшен кистью лучших современных художников. Во всем открывалось что-то изящное и строгое. По вечерам немногочисленное, но избранное общество собиралось в этом салоне: хотелось бы сказать — в этой храмине, тем более, что хозяйку можно было признать жрицею какого-то чистого и высокого служения. Вся обстановка ее, туалет ее, более живописный, нежели подчиненный современному образцу, все это придавало ей и кружку, у нее собиравшемуся, что-то таинственное, не обыденное, не завсегдашнее», — вспоминал П. А. Вяземский. Голицыну называли Пифией и «ночной княгиней»; последнее оттого, что известная гадалка Ленорман предсказала ей, что она умрет ночью. Княгине не хотелось умереть во сне, и она поменяла день с ночью. Гости собирались в ее доме к полуночи и разъезжались на рассвете.
Евдокия Голицына была страстной патриоткой. Патриотизм свой она подчеркивала иногда довольно экстравагантно: знаменито было ее появление на балу в Благородном собрании в русском наряде, в сарафане и кокошнике. Красавицу-княгиню всегда окружали поклонники — в их числе Карамзин, М. Ф. Орлов, Вяземский, Пушкин.
Чужих краев неопытный любитель И своего всегдашний обвинитель,
Я говорил: в отечестве моем
Где верный ум, где гений мы найдем?
Где гражданин с душою благородной. Возвышенной и пламенно свободной?
Где женщина — не с хладной красотой.
Но с пламенной, пленительной, живой?
Где разговор найду непринужденный. Блистательный, веселый, просвещенный?
С кем можно быть не хладным, не пустым? Отечество почти я ненавидел —
Но я вчера Голицыну увидел И примирен с отечеством моим.
(А. С. Пушкин. 1817)
Е. И. Голицына намного пережила свою блистательную эпоху. «Неподражательная странность», пленительная для людей 1810 —1820-х годов, в николаевскую пору вызывала подозрение и внимание тайной полиции. По донесению Третьего отделения, «княгиня Голицына, жительствующая в собственном доме... которая, как уже по известности, имеет обыкновение спать днем, а ночью занимается компаниями, — и такое употребление времени относится к большому подозрению, ибо бывают в сие время особенные занятия какими-то тайными делами». Воистину
...посредственность одна Нам по плечу и не странна.
(А. С. Пушкин. «Евгений Онегин»)
В старости Голицына стала очень религиозной; жила она по большей части в Париже, увлекалась философией, математикой. Ее смерти в петербургском обществе почти не заметили. Но память о ней сохранилась благодаря мемуарам, посвящениям, стихам, обращенным к ней, «обворожительной, как свобода», — как сказал о ней П. А. Вяземский. 11 крепости стреляли, оповещая о наводнении. Горожане мирно спали. К десяти часам утра на набережной собрались толпы.
Любуясь брызгами, горами И пеной разъяренных вод.