Вторая уступка касалась вопроса о том, кто займет пост министра иностранных дел в новом правительстве. С точки зрения свободных демократов, Брентано был фигурой, слишком раболепствующей перед Аденауэром. Он должен был уйти. Об этом договорились быстро; труднее было решить вопрос о преемнике. В ходе долгих переговоров упоминались различные кандидатуры: Хальштейн, Кизингер, Шредер, даже Гер-стенмайер и Кроне. Однако у всех них находились какие-то недостатки. Хальштейн слишком увлечен идеей европейского федерализма, Кизингер — слишком мягок в отношении Советов, у Герстенмайера слишком плохой характер, а Кроне нужен Аденауэру в бундестаге. Выбор по методу исключения нал на Шредера. Прослышав о происходящем за его спиной торге и решив не дожидаться, пока его попросят освободить место, Брентано предпочел сам написать заявление об отставке. В заявлении содержалась элегантная фраза: «Я не только слышу то, что говорится, но и понимаю то, что не говорится». В частном порядке Брентано позволил себе быть более откровенным: он прямо говорил, что стал жертвенным ягненком, которого Аденауэр не раздумывая бросил на съедение волкам из СвДП.
В конечном счете сделка состоялась: коалиционный договор был подписан. Шредер стал министром иностранных дел, а канцлером по-прежнему остался Аденауэр. 7 ноября он в четвертый раз был избран на этот пост большинством голосов бундестага. Выборы прошли не без осложнений. Среди депутатов широко дебатировалась проблема возраста главы правительства; многие были возмущены «капитуляцией» Менде и его «поворотом на сто восемьдесят градусов». В результате семнадцать членов фракций, составлявших правительственную коалицию, проголосовали против, еще двадцать шесть не приняли участия в голосовании. Особого повода для торжества у Аденауэра не было, но все-таки кабинет во дворце Шаумбург остался за ним, и никто, кроме узкого круга посвященных, не знал о том, что максимум через два года ему, согласно его собственному обещанию, придется его покинуть.
Сформировав кабинет, Аденауэр энергично принялся руководить им. Ничто не говорило о том, что он смирился со статусом «хромой утки»42. Он еще больше сосредоточился на проблемах мировой политики. 19 ноября начался его очередной визит в США. Главная цель, которую преследовал Аденауэр, отправляясь за океан, состояла в том, чтобы отговорить Кеннеди от слишком больших уступок в берлинском вопросе. К этому времени до канцлера дошли сведения о том, что госсекретарь США Дин Раск провел серию бесед со своим советским коллегой Андреем Громыко. Самого факта этих бесед было достаточно, чтобы возбудить подозрения со стороны Аденауэра.
При встрече Кеннеди заверил своего западногерманского гостя, что Соединенные Штаты рассматривают берлинский вопрос как приоритетный и решение германского вопроса невозможно без предварительной ликвидации Берлинской стены. Эти фразы буквально ласкали слух канцлера. Однако несколькими днями позже в интервью зятю Хрущева, главному редактору «Известий» Алексею Аджубею, Кеннеди высказал нечто совсем иное: он проявил понимание советского отказа пойти на воссоединение Германии, заявил, что Соединенные Штаты против того, чтобы западные немцы получили доступ к ядерной кнопке, и намекнул на то, что мир в Центральной Европе может быть достигнут на базе компромиссного решения берлинского вопроса, другими словами, при сохранении стены.
Можно понять возмущение и ярость, которые охватили Аденауэра, когда он прочел текст этого интервью. Чему верить: тому, что говорил американский президент ему, или тому, что он изложил в интервью Аджубею? На трудности с пониманием американской политики наложились проблемы со здоровьем. Встречавшие Аденауэра по возвращении из Вашингтона были потрясены его усталым и болезненным видом. Дело было не только в тяжелом ночном перелете через несколько часовых поясов; еще до начала визита у него была повышенная температура, и все время пребывания в Вашингтоне он боролся с тяжелой простудой. Он даже не подозревал, что из обслуживающей его обычно группы врачей одна специалистка, доктор Элла Веббер-Бух, была включена в список сопровождающих его лиц, жила все это время в том же отеле, что и он, причем под вымышленным именем. Ее миссия состояла в том, чтобы консультировать врачей посольства о том, как лечить высокопоставленного и своевольного пациента с тревожным диагнозом «воспаление легких».
Публично было объявлено, что у канцлера обычный осенний грипп, что было явным искажением истины. Аденауэр провел две недели прикованный к постели в своем рендорф-ском доме. Ходили слухи, что он уже не встанет; дополнительную пищу для них дал тот факт, что первое программное заявление нового правительства было зачитано в бундестаге 29 ноября 1961 года вице-канцлером — не кем иным, как Людвигом Эрхардом.
Однако сплетники вскоре были посрамлены: Аденауэр поправился и снова начал путешествовать. 9 декабря он уже был в Париже. Де Голль лично встретил его в аэропорту Орли и проявил все положенные знаки внимания, однако содержание переговоров с французским президентом не полностью удовлетворило ожидания западногерманского гостя. Его вполне устроило высказывание де Голля о том, что для достижения подлинного, а не формального соглашения с Советами по Берлину время еще не пришло. Он вполне согласился и с мнением, которое высказал де Голль, информируя собеседника о недавней беседе с Макмилланом: если Великобритания хочет войти в ЕЭС, она не должна тащить туда за собой все Содружество, иначе, как выразился французский президент, «это будет уже не Европа». Однако но вопросу о Берлине вспыхнул спор. Аденауэр попросил де Голля «не устраняться» от участия в обсуждении этого вопроса, но встретил неожиданно острую реакцию: он, де Голль, считает, что если США, Великобритания и Западная Германия намерены там капитулировать, то Франция не будет стоять у них на пути, больше он ничего не желает слышать о Берлине. На этой ноте встреча и завершилась. Неудивительно, что Аденауэр, как он об этом написал в мемуарах, был «крайне не удовлетворен» и даже «обижен» такой позицией де Голля.
Последовавшие затем форумы — конференция западных министров иностранных дел в Париже по берлинскому вопросу (11 декабря) и еще одна — но рассмотрению результатов работы комиссии, которую возглавлял французский посол в Дании Кристиан Фуше и которая должна была выработать рекомендации по политическому объединению стран ЕЭС, — закончились, по существу, безрезультатно. По Берлину никакой общей точки зрения выработать не удалось, а Фуше получил от собственного правительства директиву пойти и подумать еще.
Впрочем, мысли нашего героя были далеки от этих перипетий практической дипломатии. Окончательное выздоровление так и не приходило, а тут настало время отметить очередной, восемьдесят шестой день рождения. Он сумел мобилизоваться и встретил 5 января 1962 года в наилучшей форме, демонстрируя отличное расположение духа и блистая, как всегда, остроумными репликами на стандартные поздравления гостей. Одна из лучших досталась Эрхарду, который от имени кабинета преподнес виновнику торжества самый громоздкий из даров: покрытое изящным орнаментом каменное сиденье для его рендорфского сада. «Успех политика, — заявил он, — измеряется способностью подольше удержаться там, где сидишь». Присутствующие по достоинству оценили содержащийся в этой фразе намек.
Хорошую форму надолго удержать не удалось. Прибывший с визитом в Бонн 9 января Макмиллан отметил для себя, что лицо Аденауэра утратило прежнее властное выражение. Морщины стали глубже, резче выступили «монголоидные» черты, глубокая общая усталость просто бросалась в глаза. Глобке, сам страдавший от высокого давления и аритмии, доверительно сообщил Кроне, что «никогда не видел канцлера в таком подавленном состоянии, ему как будто все стало безразлично».
Эта запись в дневнике Кроне сделана 21 января. Как раз в этот день у Аденауэра случился сердечный приступ. С медицинской точки зрения это был легкий приступ, ничего опасного, но все же... Купировав приступ, врачи предписали пациенту на период выздоровления полный покой. Он, однако, настоял на том, что будет лечиться амбулаторно, на дому, и чтобы ни в коем случае не была предана гласности истинная причина его отсутствия на боевом посту: пусть будет сказано, что у него опять грипп. Так и поступили. Тем не менее Кроне добавил к своей дневниковой записи за тот роковой день меланхолическую ремарку: «Смерть, по-видимому, уже распростерла над ним свою тень».