Чердак
Бедняга покоился на убогом ложе посреди пустой комнаты. В ней было темным-темно — ее озаряла лишь сальная свеча, воткнутая вместо светца в чернильницу и водруженная на выступ каменной дымовой трубы. Он сидел выпрямившись на своем смертном ложе с тонким пролежанным тюфяком, прикрыв ноги изодранным шерстяным одеялом, без ночного колпака, с растрепанными волосами и обнаженной грудью, которая мучительно сотрясалась в агонических конвульсиях. Стула не нашлось, и я сел прямо на кровать, поставив у ног свой черный кожаный саквояжик, на котором пристроил стакан воды и два пузырька с микстурой, бессильной спасти умирающего, но небесполезной в смысле облегчения его страданий. Лицо у него было благородное и очень красивое; он пристально глядел на меня, и на щеках его между носом и глазами я заметил те нервные сокращения, которых не вызвать никакой конвульсии, никакой болезни и которые возвещают врачу: «Уходи!» — потому что они — стяг, водружаемый Смертью над своей жертвой. В одной руке он сжимал перо, свое последнее бедное перо, испачканное чернилами, облезлое и раздерганное; в другой — черствую корку своего последнего куска хлеба. Ноги его стукались одна об другую и дрожали так сильно, что шаткая кровать громко трещала. Я внимательно прислушался к его затрудненному дыханию, различил хрип в легких и по этому характерному шуму определил, что конец близок; так опытный моряк угадывает предстоящую бурю по тихому посвисту ветра.
— Выходит, ты всем предстаешь в одном и том же обличье? — сказал я Смерти, но, конечно, настолько тихо, что мои слова показались умирающему лишь невнятным бормотанием.— Я всегда узнаю тебя по хриплости, которую ты сообщаешь голосу и молодых, и стариков. Ах, как знакомы мне ты и внушаемый тобою страх, давно уже не пугающий меня! Я осязаю в воздухе пыль, которую взметают твои крыла; приближаясь, я чую ее затхлый запах, вижу ее, этот бесцветный прах, незримый для непосвященных. Да, это ты, неизбежная, без сомнения, ты. Ты пришла избавить этого бедняка от страданий; прими же его в объятия и унеси, как ребенка. Спаси его — я тебе его отдаю,— спаси от неутолимой боли, не отпускающей нас ни на мгновенье, покуда мы не почием в лоне твоем, благодетельная подруга!
Я не ошибся: это был конец. Муки больного прекратились — для него внезапно настала минута того божественного отдохновения, которое предшествует вечной неподвижности тела; глаза его изумленно раскрылись, по разжавшимся губам скользнула улыбка, он дважды провел по ним языком, словно для того, чтобы испить последнюю каплю бальзама из невидимой чаши жизни, и сиплым голосом умирающего, как будто исходившим из чрева или даже откуда-то из-под ног, произнес:
«На жизненном пиру незваный гость с рожденья...»
— Это был Жильбер! — всплеснул руками Стелло.
— Это уже не был Жильбер,— с кривой усмешкой поправил Черный доктор,— потому что больше он ничего не смог сказать. Голова его поникла на грудь, пальцы переломили и корку хлеба, и перо. Я долго не отпускал его правую руку, силясь прощупать пульс, потом взял перо, поднес к губам страдальца, чье слабое дыхание колыхнуло его, как поцелуй отлетающей души. После этого ничто уже не двинуло растрепанные пушинки пера, и пар перестал их увлажнять. Я закрыл усопшему глаза и взял свою шляпу.
12.
Пространное отступление
— Какой ужасный конец! — содрогнулся Стелло, оторвав голову от подушки и устремив на доктора омраченный взгляд.— Но где же были его родители?
— Пахали свое поле, чему я несказанно обрадовался. У постели умирающего родные только раздражают меня.
— Почему? — удивился Стелло.
— Когда агония затягивается, роль ближних становится особенно жалкой. Первую неделю, в предчувствии конца, они плачут и ломают руки; вторую — свыкаются с мыслью о смерти, обдумывают ее последствия для них самих и строят на ней свои расчеты; третью — шепчут друг другу на ухо: «Вечные бдения убивают нас; врач затягивает его страдания; чем быстрей это кончится, тем лучше для всех». А если бедняга протянет еще несколько дней, начинают волками смотреть на меня. Честное слово, предпочитаю сиделок: они, конечно, тоже украдкой щупают простыни, зато помалкивают.
— Ах, Черный доктор,— вздохнул Стелло,— вы, как всегда, неумолимо правы!
— Кстати, Жильбер вполне заслуженно проклял отца с матерью за то, что они, во-первых, произвели его на свет и, во-вторых, научили читать.
— Увы, да! — подтвердил Стелло.— Ведь это он написал:
«Проклятье тем, кем я на свет рожден,—
И варвару отцу, и матери жестокой!
Зачем, мне завещав лишь нищету в удел,
Меня вы грамоте к тому же обучили?
Слепцы, когда б меня в невежестве растили,
Весь век я мирно бы на пашне прокорпел,
Но разожгли во мне вы пламя дарованья...»
— Резонное замечание! — одобрил врач.
— Плохие рифмы! — по привычке отметил его собеседник.
— Я хочу сказать, что автор резонно сетует на свою образованность: с тех пор как его обучили грамоте, он стал поэтом, следовательно, одним из людей, навеки проклятых сильными мира сего... Итак, я, как уже имел честь вам доложить, взял свою шляпу и собрался уйти, но у порога столкнулся с хозяевами, сдавшими покойному этот чердак и сокрушавшимися теперь об утрате ключа. Я знал, где он.
— Ах, как больно вы мне делаете, безжалостный! — простонал Стелло.— Не продолжайте. История мне известна.
— Как вам будет угодно,— скромно согласился доктор.— Я не держусь за хирургические подробности и не в них почерпну средства для вашего исцеления. Скажу лишь, что возвратился к бедняге Жильберу, вскрыл его, извлек ключ из пищевода и вернул владельцам.
13.
Одна мысль взамен другой
Когда немилосердный доктор закончил свою историю, Стелло долго хранил подавленное молчание. Как все на свете, он знал, сколь мучительной смертью умер Жильбер, но, как все на свете, испытывал ужас, который вызывает рассказ об этом из уст очевидца. Он смотрел в глаза, которые видели это, касался руки, которая притрагивалась к мертвецу. И чем недоступней был холодный повествователь для волнения, пробуждаемого его рассказом, тем сильней оно охватывало Стелло, пронизывая его до мозга костей. Он уже поддавался влиянию сурового врачевателя душ, чьи подготовительные намеки и точные рассуждения неуклонно подводили слушателя к неизбежным выводам. Мысли в мозгу Стелло кипели и метались, но так и не могли вырваться из грозного круга, в который их, словно чародей, заключил Черный доктор. Стелло возмущала судьба такого таланта, погубленного таким пренебрежением, но он не решался дать волю негодованию, заранее понимая, что оно будет подавлено железными доводами друга. Веки его взбухли от слез, которые он удерживал, усиленно хмуря брови. Братское сострадание затопляло его сердце. Поэтому он сделал то, что слишком часто делают в свете, и заговорил не о своих чувствах, а совсем о другом.
— С чего вы взяли, что я имел в виду абсолютную наследственную монархию и собираюсь принести ей какие-то жертвы? Кстати, зачем было выбирать примером участь этого забытого человека? Разве вы не нашли бы в той же самой эпохе множество писателей, которых поощряли, осыпали милостями, холили и баловали?
— При условии, что они торгуют своей мыслью,— уточнил доктор.— Я заговорил о Жильбере лишь потому, что это давало мне повод познакомить вас с личным мнением монарха о господах поэтах, если мы, конечно, условимся разуметь, с вашего позволения, под этим словом всех служителей музы или искусства. Это сокровенное монаршее мнение стало мне известно при обстоятельствах, о которых я вам поведал, и я передал его дословно. Добавлю к нему, если не возражаете, историю Китти Белл — она будет небесполезна для вас, если ваши политические симпатии отданы трехступенчатой машине, довольно широко известной под названием представительной монархии. Я был очевидцем этой истории в тысяча семьсот семидесятом году, то есть ровно за десять лет до смерти Жильбера.