Помнится, мы как раз подъезжали к деревне, где собирались поесть. Она увидела, что я смотрю на вышивку, и вдруг произнесла:
— C’est moi et mon Jules[358].
Я словно полетел в пропасть.
— Tiens, — продолжала она, — je vais vous montrer sa photo. Vous m’en direz quelque chose de gentil, hein?[359]
Порывшись в сумке, она извлекла небольшую фотографию темноволосого молодого человека. В растерянности я сказал:
— Il a l’air très sérieux[360]. — И прибавил: — Qu’est-ce qu’il fait, comme métier?[361]
— Il est dans la marine[362].
Нанни что-то сказала, но я не расслышал, — кажется, что у него очень сильная воля, и Моник согласилась.
То, что у нее есть постоянный бойфренд, потрясло меня. Она всегда казалась такой одинокой, недоступной. Теперь причина ясна. Я впал в уныние, но в то же время почувствовал облегчение: по крайней мере теперь можно не ревновать ее к членам группы. Но позже выяснилось, что у нее есть брат, и тогда я подумал: может, это он на фото? Когда Моник сказала «мой Жюль», я решил, что она употребила сленговое значение слова «жюль» (мой парень). Но, возможно, так звали брата. Можно было спросить, но я предпочел неизвестность. Тогда я подумал, что это предостережение мне: она не свободна. Я до сих пор теряюсь в догадках. Не в ее духе говорить о себе. Сдержанность — одна из очаровательных черт ее характера.
Мы — как обычно, вчетвером — пообедали в деревенском трактире. Съев много зеленых оливок, я впал в черную меланхолию. За соседним столиком сидел изрядно набравшийся пьяница, и мне захотелось присоединиться к нему. Я не мог отделаться от ощущения, что мне сделали предупреждение. Мы пустились в путь в несусветную жару, чтобы найти местечко для сиесты. Расположились у Гвадалквивира, большой реки, медленно несущей свои темные воды. В томительном зное все размякли и поснимали с себя одежды в тенистой тополиной роще. Девушки собрали ветки и улеглись на них. Нанни заснула, округлым грациозным телом напоминая спящую греческую богиню. Возможно, из-за «нового» поворота в отношениях с Моник, возможно, из-за узорчатого бело-зеленого купальника, подчеркивающего сладострастные изгибы тела Нанни, но я решил приударить за ней.
Позже мы плавали или барахтались в грязи, а потом шли на середину потока, где сильное течение смывало с нас глину и ил. Когда я плавал, кто-то крикнул с берега, что мое фото появилось в испанской газете. Я рассмеялся, поплыл дальше, и поток унес меня на отмель, где стояла Джакотта.
Джакотта — странная девушка. Сорванец, нянька, мать-любовница. Хорошенькое личико, прекрасная фигура, однако в ней нет ни капли сексуальности. Она льнет ко всем, садится на колени, обнимает за шею, со всеми на «ты». Поначалу я принимал ее за нимфоманку — может, так и есть, но в ней совсем не чувствуется порок. Сильный неровный голос, склонность к пародированию, акцент южанки. Наделена здравым смыслом, умна, золотое сердце, знает толк в мужчинах; кажется, что любовь — ее любимая игра, но только игра. Я перенес ее на спине через грязь, смеялся и делал вид, что вот-вот уроню. Но мне трудно долго выдерживать сентиментальные отношения camaraderie[363]. А вот французской молодежи это дается легко. Физический контакт для них не окрашен чувством, это просто игра полуобнаженных тел. Отсюда прямой путь к сексу без чувств и к смерти любви. Избавление от страстей — современная тенденция. Но я, бывший пуританин-протестант, никогда не буду чувствовать себя своим в этом ослепительном мире секса и дружбы без намека на любовь.
Газетное фото было нечетким. На нем я стоял у автобуса рядом с Прадо. Все мне немного завидовали. Ощутив прилив самодовольства и гордости, я снова пошел в воду, теперь уже с Нанни. Она плыла брассом, подобрав волосы; ее голова выступала высоко над водой. Мы быстро достигли отмели, и я взял ее за руку, чтобы перевести через стремнину на берег; прикосновение к ее руке было в десять раз сексуальнее, чем ощущение бедер Джакотты на шее. На берегу собралось много крестьянок, они стояли в платьях, больше похожих на лохмотья, держали на руках рахитичных детей и смотрели, как мы одеваемся.
Едем в Кордову на закате, который не запечатлелся в моих воспоминаниях, хотя, помнится, облаков на небе не было. Лагерь разбили рядом с небольшим городком, на берегу все того же Гвадалквивира, в местечке, где находился акведук или мост, арки которого странным образом никуда не вели. Когда мы только въехали в город, там двигалась религиозная процессия в сопровождении множества помощников и соглядатаев. Статую Мадонны охраняли четверо солдат с ружьями; мне показалось, что ее улыбка над стволами и черными ботфортами полна иронии. Шел и священник, высокий, мирского вида человек, а рядом плюгавый надутый офицер, постоянно перекладывавший белые перчатки из одной руки в другую. Теперь уже не Trône et Autel, a Mitrailleuse et Autel[364].
Мы с Полем решили поужинать в городе и пошли пешком по ухабистой дороге. Небо было звездным, я что-то напевал под нос. Зная, что остальные пошли за нами, я предложил их подождать. Среди них Моник и Нанни. Когда они подошли ближе, я стал ныть по-испански, изображая нищего. В сумерках, среди людей, Моник была дружелюбнее обычного. А Нанни, напротив, мрачнее тучи. В этой толпе меня неудержимо тянуло к Моник, несмотря на утреннее открытие. Мы заходили в два ресторанчика, но всюду были чудовищные цены. Битый час провели в поисках пищи. Мы с Полем купили вина, сыра, дыню и устроили пикник, Другие тоже что-то ели. Моник объединилась с Клодом. Я тут же стал ужасно ревновать к нему. Гром среди ясного неба.
Этим вечером я словно обезумел — наверное, подействовало вино. В городке царило оживление, фиеста, работала ярмарка. Я повел Моник и Женевьеву на карусель, этот ветхий механизм толкали руками. Вдруг меня охватило возбуждение и чувство полного счастья, я стал дурачиться, танцевать, забрался на спину игрушечной лошадки, изображая конную статую. Я толкал и толкал карусель, пока меня не остановил хозяин. Тогда мы пошли на качели, где я сначала качался с Нанни, а потом с Моник; я раскачивал качели изо всех сил, дурачился, а все остальные стояли внизу и смотрели на нас, раскрыв рты. Затем пришла очередь миниатюрного поезда. Мне не разрешили вести состав, но я собрал у испанцев использованные билеты и раздал их членам группы — теперь у всех наших было право на две поездки. К сожалению, пришел настоящий контролер, испанцы подняли вой, но в конце концов оценили шутку. Мы въехали в туннель, где находился призрак. Когда мы совершали первый круг, я попытался вырвать у него метлу, но потерпел неудачу, а во второй раз прыгнул прямо на него. Призрак оказался испуганным мальчиком. Я спрыгивал и запрыгивал на поезд, валял дурака, часто оказывался рядом с Моник, которая смотрела на меня с испугом и восхищением; словом, лез из кожи, чтобы ее рассмешить. Думаю, мое поведение было чем-то вроде орхидеи, которую мне хотелось ей подарить, нечто экзотическое, яркое. Под конец я по лестнице взобрался на крышу центрального ларька и там танцевал. Потом спустился вниз и уже собирался выскочить через дверь, когда мое внимание привлекла ужасная картина. Двое голых малышей, худые, грязные, лежали, прижавшись друг к другу, в уголке на куске мешковины. Невероятно, но, несмотря на весь шум, они крепко спали. Снаружи стоял владелец ларька, маленький человечек в засаленном костюме, у него было землистое лицо и грустные глаза.
— Ваши? — спросил я.
Он кивнул. Я угостил его сигаретой и пожалел, что у меня не было при себе денег. Внезапно мне стало холодно, я почти замерзал и чувствовал себя совсем старым; этот случай потряс меня, выбил из колеи. Я подошел к Моник (зачем? — чтобы она знала, какое у меня нежное сердце и как резко изменилось мое настроение. Но еще и потому, что она умница, единственная, кто, я чувствовал, все поймет правильно) и заставил ее пойти и посмотреть на детей. Она медленно повернулась ко мне, у нее было лицо Мадонны — искреннее сострадание чистого сердца. Я не расслышал ее слов и вышел следом за ней. Помню, что домой шел с Моник и со всеми остальными, печальный, сонный и слегка возбужденный от своих подвигов.