Хильды в этот момент не было, и заговорил с нами он, тучный носатый представитель немецкой богемы в блузе до бедра со старым резным чубуком. Разговаривая, он помахивал в воздухе лопаточкой с двумя концами. Обсуждали мастерскую: какой она была, какие имеет достоинства и недостатки. Одна ее часть отделена занавеской, ибо в обход закона он там спит.
Такое впечатление, что, возясь с этими гипсовыми головами, он вполне счастлив. Между тем все это трудно не воспринять трагически. Две жизни, безраздельно отданные Искусству (им обоим за шестьдесят), а реальный вклад в Искусство — нулевой. Но их жизнь — как бы жизнь под камнем, жизнь на дне морском; сама по себе она источает ауру уравновешенности и удовлетворенности, даже гармоничности. Такое чувство испытываешь, общаясь с детьми дошкольного возраста, у которых еще нет внешних критериев художественности. Пока у них в руках инструмент и они что-то делают, они счастливы. Вот к чему — объективно — должен подводить художника творческий провал: к возвращению на уровень детского восприятия реальности. В случае Поля, насколько можно почувствовать, такого рода провал отнюдь не катастрофичен; серьезен для него сам творческий процесс настолько, что стал самоцельным и вышел за рамки понятий серьезности. То, что создавалось, в его глазах уже не имело значения. И в каком-то смысле он действительно открыл для себя нечто важное — или, точнее, я в нем это почувствовал.
Все больше прихожу к убеждению, что психический механизм творчества так же важен, как сексуальный, и что он срабатывает сходным образом. Потребность создавать, потребность быть демиургом укоренена в человеческой натуре так же глубоко, как либидо. Будучи подавленной, она проявляет себя иначе: в собирании вещей, в бизнесе, в тысяче видов деятельности, в художественном смысле слова отнюдь не творческих. Главная демиургическая потребность — потребность создавать прекрасное. С эстетической точки зрения можно оценивать все, что кем бы то ни было создается, однако подлинно демиургические творения можно оценивать только эстетически. Фактически все моральные оценки — оценки завуалированно эстетические; произведения искусства с отчетливой моральной направленностью можно и должно оценивать эстетически: как относительную красоту замышленного добра. Демиургическое начало, как и либидо, может быть подавлено избытком снисходительности. Когда его запросы оказываются неудовлетворенными, оно способно инициировать революции. Подавлению демиургического начала современный мир обязан большим числом бед, нежели подавлению начала сексуального. Другой важный компонент данного психического механизма — вход, выход (переваривание). Если человеческий организм вбирает в себя больше прекрасного (в большей мере воспринимает красоту), нежели выдает наружу (будь то деторождение или экскрементация, хорошее искусство или дурное; критерии художественной ценности здесь ни при чем), имеет место нарушение психологического баланса, подобное запору. Современное общество усугубляет это положение дел, обеспечивая для наслаждения (входа) гораздо больше возможностей, чем для сотворения (выхода); в результате в демиургическом плане все нормальные люди страдают запором.
Вот почему люди вроде Поля, обреченные быть невротика-ми-неудачниками, таковыми не являются. Их кишечник работает без сбоев.
И вот почему надо творить.
Август
Ничего не пишется. Хоть и стараешься весь день. Я задался целью написать комедию — во всяком случае, какую-нибудь пьесу. Но ни одна из имеющихся идей меня не удовлетворяет. Так что чувствую себя опустошенным, бессильным, кастрированным; однако есть в этом ощущении что-то неуловимо приятное, ласкающее. Впечатление такое, будто паришь над бренным миром; дни текут не без удовольствия; Э. и я продолжаем жить, как двое любовников. Два дня провели в Ли, два замечательных дня за городом — холмами дошли до замка Хэдли[546]; я без остатка предался своей давней страсти — ботаническим занятиям, испытывая всепоглощающее удовольствие оттого, что опять нахожусь среди цветов. Одолев заросший клевером пологий холм, мы забрались на следующий, обращенный прямо к замку. Я обнаружил там старый черепок, оставшийся то ли со времен Средневековья, то ли еще более древних. Затем, продравшись через кустарники, мы спустились к железной дороге. Заприметили в стаде фризских коров зеленую ржанку; кусты жимолости. И опять вверх — к старому замку, к пепельно-серым каменным башням, а потом вниз по длинному склону — обратно в Ли. А на следующий день — снова в луга, по илистой почве, над которой порхал невесть откуда залетевший чернозобик, ручной, как воробушек; камнешарки, крачки, крохали, не счесть другой живности. Переходили вброд заросшие тиной лиманы, чувствуя, как острые раковины впиваются в босые ноги. Обратно добирались лугами. Дома нас накормили и уморили скукой. С матерью беда: болтает без умолку. Проклятый телевизор сводит все на свете к размеру детской игрушки, замочной скважины. Но может доставить удовольствие.
Коловратки под микроскопом; неутомимая энергия.
11 сентября
С опозданием на неделю начался семестр. Вот уже шесть или семь недель, как я не пишу Странное ощущение: будто я такой, каким кажусь окружающим. Такое чувство, словно люди, полагающие, что хорошо меня знают, не ошибаются.
1 октября
Грейвс и Фрост: Фрост — крупнейший из малых поэтов, Грейвс — наименьший из поэтов крупных. Чего не переношу в Грейвсе, так это мифологизации любого переживания; даже когда ему надоедает жонглировать символами фольклорной фантазии и кельтского воображения, миф не перестает быть постоянным компонентом его стихов. События его жизни предстают в мифотворческом плане: иными словами, Роберт Грейвс-поэт пишет сказку о Роберте Грейвсе-человеке. В сфере большой поэзии это поистине катастрофично: современная поэзия должна быть неявным выражением «я» ее творца. Иначе говоря, голос поэта должен слышаться из самого стихотворения — как было у Йейтса, Лоуренса, как сейчас и у Фроста. Временами это почти удается и Грейвсу — в особенности в некоторых из его любовных стихов. И все-таки слишком много мифотворчества, обобщений.
Однако за вычетом этих недостатков он прекрасный утонченный поэт; два или три его стихотворения: «Английская чаща», «Полнолуние», «Улисс» — своего рода шедевры.
Грейвс не создает мир: он создает только видение мира.
Когда Грейвс перестает изъясняться мифически, эффект пропадает. Если вдуматься, это очевидно. Нет надобности прибегать к мифологическому языку, если можешь выражаться непосредственно. Но когда индивидуальность поэта слаба (особенно литературная, научная, книжная, каковой и является индивидуальность Г.), тогда залогом любого письма становится лишь ее мифологизация (или возведение на котурны, или затемнение). Единственное, о чем думаешь, — это о том, как изобретательно, элегантно, изощренно поэт или прозаик скрывает тот факт, что ему нечего сказать.
Немо; не точнее ли этот страх внутренней пустоты определяет психическую потребность, нежели фрейдовское либидо или адлеровское стремление к превосходству? [547] Особенно в том, что касается писателей. Все, что пишется, есть реакция на немо; большинство интеллектуалов ведут себя в соответствии с определенными жизненными идеалами — с определенными идеальными схемами жизни, — каковые сами по себе неразрывно связаны с сущностной обесцененностью жизни. Таков неизбежный итог смерти; будь жизнь бесконечна, в ней всегда была бы потенциальная ценность. И однажды идеал мог бы стать реальностью. Однако краткость жизненного срока и неизбежность конца побуждают нас всех с головой погружаться во владение и оценку нашего удела — удела смертных.
В данном случае сублимация воплощается в такую форму деятельности, которая чревата вредом или по меньшей мере нейтральна по отношению к нашим попыткам выстроить ценное, прочное «я». Досужие занятия — такие, как работа, игра; у подлинной деятельности, отрицающей немо, нет названия. Время творения, время полнокровного бытия, время поэзии. Немо и поэзия — вот два полюса нашего существования.