В-третьих, подобное негативно окрашенное восприятие этноса имеет отношение к протонационализму, в сущности, лишь тогда, когда этнос ассоциируется или может быть ассоциирован с чем-то вроде государственной традиции, как это, вероятно, имеет место в Китае, Корее и Японии. Последние представляют собой чрезвычайно редкие примеры исторических государств, население которых почти или совершенно однородно в этническом отношении. В таких случаях отождествление этнической принадлежности и политической лояльности вполне возможно. Особое значение династии Мин для происходивших в Китае после ее свержения восстаний — а ее реставрация была и, возможно, до сих пор остается целью влиятельных тайных обществ — связано с тем, что в отличие от своих предшественников-монголов и преемников-маньчжуров эта династия была чисто китайской, или ханьской. Следовательно, самые явные этнические различия оказывали в целом весьма незначительное воздействие на генезис современного национализма. После испанского завоевания латиноамериканские индейцы остро чувствовали свое этническое отличие от белых и метисов, тем более что испанская колониальная система, разделив население на касты по расовому признаку, еще сильнее его подчеркнула и придала ему официальный статус. И однако, насколько мне известно, это чувство ни разу не выливалось в какое-либо националистическое движение, и, если исключить интеллектуалов-mdigenista, крайне редко порождало сознание паниндейской общности.[138] Далее, относительно темный цвет кожи является общим признаком африканцев, живущих к югу от Сахары, и именно он отделяет их от белых завоевателей. Ощущение nigritude[139] действительно существует, и не только в среде черных интеллектуалов и элиты: оно возникает всякий раз, когда группа лиц с более темной кожей имеет дело с людьми светлокожими. Это чувство способно превратиться в фактор политики, и однако само по себе сознание цвета кожи не стало причиной образования ни одного африканского государства, — даже Ганы и Сенегала, основатели которых вдохновлялись панафриканскими идеями. Подобное чувство не могло повлиять и на фактические границы африканских государств, унаследованные от бывших европейских колоний, единственным источником внутренней цельности которых были несколько десятилетий колониальной администрации. А значит, у нас, в сущности, остается два критерия — те самые признаки Святой Руси, как ее понимали казаки XVII века: религия и верховная власть (государство).
Связь между религией и национальным самосознанием может быть очень тесной, как это доказывает пример Польши или Ирландии. Она крепнет по мере того, как национализм из идеологии меньшинства и отдельных групп активистов превращается в массовую силу. В героическую эпоху палестинского Йишува сионистские боевики предпочли бы, скорее, демонстративно есть бутерброды с ветчиной, нежели носить ритуальные головные уборы, как это делают ревностные иудеи в современном Израиле. В арабских странах национализм сегодня настолько прочно отождествляется с исламом, что и друзьям, и врагам бывает чрезвычайно трудно включить в его рамки арабские христианские меньшинства — коптов, маронитов и греков-католиков, — которые были главными его зачинателями в Египте и Турецкой Сирии.[140] Все более тесная идентификация национализма с религией характерна также и для ирландского национального движения. И это не удивительно. Ведь религия — это старый испытанный способ, позволяющий через общую обрядовую практику и своеобразное братское чувство соединить людей, в остальном имеющих между собой мало общего.[141] А некоторые ее варианты, например, иудаизм, специально предназначаются для того, чтобы служить знаком принадлежности к определенной человеческой общности.
И все же религия — это довольно-таки парадоксальная и двусмысленная «скрепа» для протонационализма и даже для современного национализма, который чаще всего (по крайней мере, в периоды своей особой воинственности) относился к ней весьма сдержанно, поскольку усматривал в религии силу, способную оспорить монопольное право «нации» на лояльность ее членов. Как бы то ни было, действительно племенные религии оперируют, как правило, на слишком ограниченном для современной нации пространстве и противятся его расширению. С другой стороны, мировые религии, возникшие между VI в. до н. э. и VII в. н. э., по определению универсальны, а потому должны стирать этнические, языковые, политические и прочие различия. Испанцы и индейцы в колониальные времена, парагвайцы, бразильцы и аргентинцы после обретения независимости были в равной мере верными сыновьями римской церкви и с помощью своей религии не могли сознавать себя в качестве самостоятельных общностей. К счастью, системы универсальных истин нередко конкурируют, и народы, живущие на границах распространения одной из них, способны избрать в качестве знака этнической принадлежности другую. Например, русские, украинцы и поляки могли отличать друг друга по религиозному признаку как соответственно православных, униатов и римских католиков (ведь именно христианство с наибольшим успехом порождало соперничающие между собой универсальные истины). К подобному явлению следует, очевидно, отнести и то обстоятельство, что обширная конфуцианская китайская империя охватывается с суши огромным полукругом малых народов, которые исповедуют иные религии (главным образом, буддизм, но также и ислам). Тем не менее стоит отметить, что господство транснациональных религий, во всяком случае, в тех регионах, где зародился современный национализм, ограничивало возможности религиозно-этнической идентификации. Подобная идентификация далеко не повсеместна; там же, где отождествление религии и этноса действительно существует, оно, как правило, отличает данный народ не от всех его соседей, но лишь от некоторых. К примеру, римский католицизм отделяет литовцев не от поляков (столь же ревностных католиков), но от лютеран (немцев и латышей) и православных (русских и белорусов). В Европе лишь ирландские националисты, не имеющие иных соседей, кроме протестантов, определяются исключительно через свою религию.[142]
Но что же конкретно означает идентификация этноса с религией там, где она имеет место? Очевидно, в некоторых случаях народ избирает этническую религию прежде всего потому, что чувствует свое отличие от соседних народов и государств. Иран шел своим собственным «божественным путем» и в качестве зороастрийского государства, а после обращения в ислам (или, по крайней мере, со времени Сефевидов), и в качестве государства шиитского. Ирландцы идентифицировали себя с католицизмом лишь после того, как не сумели или, скорее, не пожелали присоединиться вслед за англичанами к Реформации; а массовая колонизация части Ирландии протестантскими переселенцами, которые захватили у ирландцев лучшие земли, едва ли могла побудить их к обращению в протестантскую веру.[143]Церковь Англии (Англиканская церковь) и [пресвитерианская] Церковь Шотландии обладают четкими политическими характеристиками, хотя вторая из них представляет ортодоксальный кальвинизм. А имевший место в первой половине XIX века массовый переход в диссентерские (неангликанские) протестантские секты жителей Уэльса (прежде не слишком склонных к поискам особого религиозного пути) явился, очевидно, элементом роста национального самосознания. (В недавнее время этот процесс стал предметом тщательного анализа).[144] С другой стороны, столь же ясно, что обращение в разные веры может способствовать формированию двух различных национальностей, ведь именно римский католицизм (вместе со своим «побочным продуктом», латинской графикой) и православие (вместе с кириллицей) разделяют сербов и хорватов, имеющих общий литературный язык. Хотя, опять же, существуют и такие народы — например, албанцы, — которые, несомненно, обладали определенным протонациональным самосознанием, будучи при этом разделены большим числом религиозных границ, чем это обычно свойственно для стран, сопоставимых по своей территории с Уэльсом (различные формы ислама, православие, католицизм). И наконец, далеко не ясно, действительно ли само по себе чувство принадлежности к определенной религии, каким бы сильным оно ни было, сходно по своей природе с национализмом. Сейчас эти феномены принято отождествлять, ибо мы уже отвыкли от такой модели многокорпоративного государства, где различные религиозные общины сосуществуют под эгидой верховной власти в качестве до известной степени автономных самоуправляющихся образований, как это было, например, в Османской империи.[145] Отнюдь не очевидно, что создание Пакистана явилось результатом национального движения среди мусульман тогдашней британской Индии, хотя в нем можно видеть реакцию против всеиндийского национального движения, не сумевшего в должной мере отразить особые настроения и потребности мусульман. И хотя в эпоху современных национальных государств территориальное разделение казалось единственно возможным выходом, едва ли можно утверждать, что Мусульманская Лига с самого начала стремилась к образованию отдельного государства или что она вообще стала бы этого добиваться, если бы не непреклонность Джинны (который и в самом деле представлял собой нечто вроде мусульманского националиста, ибо верующим он, безусловно, не был). И вполне достоверно, что основная масса простых мусульман мыслила в терминах религиозных общин, а не национальностей, и едва ли сумела бы согласовать понятие национального самоопределения с верой в Аллаха и Его Пророка.