7
— Перво дело — это о душе тщися. Оттого и младенцев крестили. Пусть оно дитя вовсе бессмысленное, а душа в нём от рождения человеческая. Ежели, к примеру, помрёт дитя крещёное, так в рай его душенька, к господнему престолу. Или опять же кето: нехристи они были, не нашего Бога, и пропадали их души в геенне огненной, как по Писанию. А как мы стали, православный то есть народ, обживать ихние места, то духовенства наши самым первым делом начали крестить их в нашу веру, о душе, значит, беспокоиться.
И вот, бывало, как съезжаются они к нам, к отцу, значит, моему, к Ефиму Петровичу, с пушниной - а у них это вроде праздник был, — тут-то, милая моя, и все духовенства наши, со всей округи.
Красота какая несказанная, матушка ты моя! Одеяния праздничные, песнопения торжественные! Соберутся на этом берегу, подле церкви, вот где теперь засольная, и прямо в Енисей их купают, кето этих, и мужиков, и баб, и младенцев. Имена им нарекали всё более какие попроще - Иван там или Марея, Василий, Макарий, Анна...
Как окрестят, так в книги заносят, а потом и водочки поднесут, чтобы не простыли, потому как в эту пору вода сильно холодная бывает.
Так они, окаянные души, прости Господи, додумались из-за этой водки по много раз креститься тут же подряд, пока духовенства-то не догадались.
А как тут догадаешься, ежели они для православного человека все на одно лицо? Вон нашему бригадиру родной дядька, Катыргынч звался по-ихнему, так тот до тех пор крестился, пока не помер то ли от воды, то ли от водки этой самой, не вру, милая моя!
Зато уж племянничек шибко грамотный стал при советской власти. Прошлый год аж в Москву ездил. А девка-то его курсы кончила, в избе-читальне работает, может, видела? Лик — как блин. С пермамен-том ходит. Всё ко мне наведывается, газеты читает.
Газеты — это пускай, раз она на это поставлена, я всё равно не слушаю, а про беседы я ей так отрезала, так отрезала, что она только рукой махнула, да и пошла.
Октябринкой её звать, с мотористом гуляет.
8
— Огородами мы не занимались, ни к чему нам было. Что потребуется, всё сверху привозили. Вверху-то оно недорого, и себе брали, и торговлю вели. Мы ведь все по торговой части, земледелием не интересовались; так ежели которая возле дома покопается. Опять же огурцы тут не родятся, картошка тоже не родилась. Выгоды не было никакой.
Это уж как колхозы начались, так и огороды. Тайгу повырубили, мужики корчевали. Ох, и старался Евдокишка, думала — пуп надорвет. Лентяй и последний человечишко у отца моего, Ефима Петровича, считался, а тут и рад стараться, себя выказывать.
Наташка-то, Наталья Финогеновна, тоже в колхоз записалась. Ей чего, она баба здоровая. Помянула добром хлеб-соль нашу. Как угнали её мужика, братца-то моего Макария, и слезинки не пролила. Лучшую квартиру ей выдала советская власть в нашем дому, а ей хоть бы что, бесстыжей. Как Шурку-рыжую себе в дочки взяла, так ей ещё и на Шурку всего выделили.
Я-то сама в колхоз не вступала, нет, куда мне, хворая я, к тяжёлому труду не способная, да уж к тому времени и из возраста стала выходить — бумаги мне о том хороший человек справил. Ну а они мне — народ-то, — чем, мол, жить-то будешь, Ефимывна? Или, мол, от отца золотишко осталось? «Ничего, - говорю, - проживу, не без ума, ум, он дороже золота», — это я им.
И прожила, прожила без ихнего колхоза, потихонечку да помаленечку благодаря Господу и родителю-покойнику.
А так-то, подумать, чего не прожить. Где кому огородишко уберёшь, где с ребятишками поводишься, где по покойнику почитать, вот и проживёшь.
Тут золото ни при чём. Пу-усть себе думают!
А в Мироедиху мы приехали втроём - Фая, довольно миловидная и очень церемонная молоденькая официантка из столовой аэропорта, Вильма, высокая, с малиновым румянцем во всю щёку и топорно-правильными чертами лица молчаливая эстонка, бухгалтер рыбзавода, и я.
Ехали мы сюда на десять дней, помогать колхозу убирать картошку, а застряли на целый месяц.
«По нашей собственной дурости, — уверяет Фая, — через то, что мы чересчур себя показываем. Плохо работали бы, так нас быстро бы спровадили, как прошлый год райсоюзовских. А мы наравне с колхозниками и даже лучше стараемся, вот они нас и держат, и держат. Главное, по своей воле никак не уйдёшь, посуху через тайгу дороги нет, а лодки колхоз не даёт».
Мы, не разгибаясь, идём соседними грядками, выбираем из размокшей земли картофель и переговариваемся.
«А куда тебе, Фая, торопиться? - говорю я очень убедительным тоном, поддразнивая её. — Ты молодая, у тебя все впереди, так какая тебе разница — десять дней или месяц?»
«Ах, А.С., это как раз в вашем возрасте возможно дожидаться, потому как, извините, пожалуйста, вы пожилые, а мне никак нельзя. Поверите ли, как самолёт с Красноярска пролетает, так у меня душа обрывается, и я сейчас же думаю, что это обязательно Павлик. Он летает на Л-1828, но мне отсюда никак не видать, какие у самолётов номера, потому что тут они высоту набирают тысячу двести, а это больше километра».
«А в качестве кого твой Павел летает?»
«Как вы говорите?»
«Я спрашиваю — кем Павлик летает?»
«A-а! Павлик летает бортмехаником. Он такой вообще интересный, и вы должны его помнить - он в портовском оркестре на баритоне играет и немного весноватый, и ещё когда выпивает, то обязательно лезет в драку. Такой чудной! — добавляет Фая, пожимаясь.— Его всегда-то на комсомольских собраниях пробирают!»
«Не помню, Фая, честное слово, не помню. Ведь они все выпивают, все лезут в драку, и всех их прорабатывают».
«Да нет, помните, А.С.! Он такой очень высокий, просто исключительно высокий и притом здоровый из себя. Всегда одет аккуратненько. Посмотрел бы он на меня теперь!»
Фая распрямляется и тыльной стороной вымазанной руки с оттопыренным мизинчиком сгоняет со лба продуманно небрежные ло-
кончики. Причёска у неё такая: две коротенькие негустые косички очень распушены, уложены кокошником и держатся двумя пластмассовыми бантиками, которыми Фая гордится и дорожит: таких в Туру-ханске нет, это ей Павлик из Красноярска привёз. Одета она в зелёную байковую курточку и бывшую шёлковую юбку, из-под которой выглядывают сатиновые, сборчатые, как у грузчика, шаровары. Она очень огорчена этой задержкой, это видно, огорчена, взволнована.
«Потому что, А.С., девчонки такие бессовестные, сами ребятам на шею вешаются, особенно портовским, а Павлик очень отзывчивый, и мне исключительно трудно его в руках держать. А вы говорите, десять дней или месяц - какая разница! Тут, А.С., не то что день — час дорог!»
10
Тоскливое место Мироедиха, и это чувствуют все, только тоску называют скукой.
Разбросан станок на высоком, крутом берегу, с трех сторон стиснут тайгой, а с четвёртой его прижимает Енисей, и нет дорог - никуда и ниоткуда. Простор, по которому нельзя передвигаться по своей воле -тайга непролазна, а река своенравна, рождает у каждого самую древнюю человеческую мечту, мечту о крыльях. Не о самолетах, которые днем и ночью пролетают над станками, а о настоящих крыльях, гусиных, лебединых, живых, шум которых недаром раздаётся в стариннейших русских сказках, рождённых такой же глушью и таким же бездорожьем.
Гуси мои, лебедяточки,
Возьмите меня на крылаточки,
Отнесите меня к отцу-матушке,
У отца, у матушки хорошо жити,
Пити, ести, гуляти ходити...
— Утро-то какое ненаглядное, — говорит Наталья Афиногеновна, та самая, которая когда-то гавриленковским сыном была взята из «заведения». Теперь это очень старая и очень грузная женщина, с трудом передвигающаяся и мучимая одышкой. Никаких следов былой красоты, некогда пленившей молодого купца, на ней не видно, да и была ли она, красота эта самая? Что касается Афиногеновны, то единственным внешним достоинством женщины почитает она дородность, которой Бог наградил её самоё сверх всякой меры.
— Эх, были бы крылышки, так бы и вспорхнула, так бы и полетела, - нараспев говорит она, вздохнув.