Правда, гауптвахтенность хаты смягчалась милотой и миловидностью барышень-сестёр, а вызывалась, по-видимому, их же притягательным воздействием на мужскую половину мокропсинского студенчества; потенциальные женихи и несомненные «кавалеры» с настороженной непринуждённостью всё прохаживались вдоль забора, а бабка всё ворчала, словом - как у Гоголя.
Кругом, куда ни глянь, расстилалось изумительное лето, зелёный простор, окаймлённый лиловыми еловыми холмами, пересечённый речкой. Все окрестные деревеньки, каждый отдельный домик, выглядывали из густой оторочки кудрявых плодовых садов; в палисадниках цвели георгины, а на каждой калитке красовалась дощечка с надписью: «Позор на пса!», что означало всего лишь — «осторожно, собака!».
По неопытности я обрадовалась было огромному количеству гусей — непременному украшению сельского пейзажа Чехии тех лет, — но они, увы, оказались племенем воинственным, быстрым в атаке и щипливым; мне частенько доставалось от них, если не успевала схватить хворостину... Особенно злы они бывали, когда расхаживали «голышом», заживо ощипанные на перины. Пух на груди у них, впрочем, вновь к зиме отрастал. Но, как бы там ни было, хороши были эти белые, шипящие, по земле шарящие змеиными шеями белоснежные гусиные облака, рассеянные по обочинам просёлков, обсаженных высокими, гладкоствольными сливами.
Поселились мы по ту сторону речки Бероунки, переправляться через которую приходилось на пароме, у высокого железнодорожного моста; тихая, мирная вода угрожающе гудела под его пролётами. Тут холмы расступались, деревушка лежала как на ладони, потому и называлась Дольней. За покупками приходилось ходить в другие деревни; меня только радовало таскать кошёлки — помогать маме.
«Протокольная» запись в моём дневнике рассказывает о нашем быте в первые месяцы по приезде в Чехию:
Домик, в котором мы живём, расположен в долине. В нём три комнаты, из которых одну занимаем мы. Двор маленький, огород средний, собака Леве и куры. Домик выкрашен в жёлтый с белым цвет, крыша — розовая, черепичная. Живёт здесь семь человек, из которых четверо детей. Не так далеко от нас — большое село Вшеноры. Там две лавки, есть трёхэтажные дома и железнодорожная станция. День таков: встаём часов в восемь, Марина готовит завтрак, а я убираю все постели, два стола, оба подоконника и подметаю пол хозяйским веником. Потом иду за молоком, выношу помои и приношу воду из близкого колодца. После завтрака мою посуду, а Марина ставит варить обед и садится писать. Я тоже пишу свои четыре странички. После обеда иду гулять, иногда Марина берёт меня с собой на прогулку. Вечером читаю и рисую и рано ложусь спать. Иногда кто-нибудь приходит в гости, иногда Марина куда-нибудь ходит.
Прага
Серёжа обыкновенно четыре дня живет в Праге, в «Свобо-дарне», занимается очень много. На остальные дни приезжает сюда. Утром ни за что не хочет есть, сердится на то, что мама даёт ему какао вместо чаю и заставляет мазать хлеб маслом, и ему одному варит яйца, а ему это необходимо, потому что он очень худой и усталый. После завтрака он садится на свою серую кровать и обкладывается книгами или ходит взад и вперёд по комнате и учит наизусть записанное в тетрадке. После обеда отказывается гулять, и напрасно Марина ему говорит: «Идём, Серёженька, ну в лес, ну во Вшеноры, ну на скалы!» - «Ну пойдём, папа! Ну пожалуйста!» - «Мариночка, я не могу, мне нужно ещё порядочно подготовиться к экзаменам. Начинается осенний ряд экзаменов, а провалиться я не хочу». - «Ну, неужели не можете?» — «Нет, Мариночка!» — «Ну хоть полежите тогда, хоть немного!» — «Хорошо, хорошо, полежу».
И мы с Мариной уходим — во Вшеноры, в лавку, или на наши любимые пять или шесть скал.
Настаёт день Серёжиного отъезда, и мы тогда встаём в шесть часов, Марина варит какао и жарит Серёже гренки с яйцами, Серёжа бреется, одевается, я накрываю на стол и безумно тороплюсь, так что руки дрожат. Подаю сахар и соль и всё нужное. Наконец завтракаем, очень быстро, если папа уезжает с поездом 7.20. Ну вот. Достаём Серёже его маленький чужой чемоданчик, кладу туда бритву, мыло, зубную пасту, зубную щётку, полотенце, носовые платки, тетради и достаю его непромокаемое пальто.
Идём провожать нашего папу. Марина что-то забывает дома и возвращается обратно, а мы с Серёжей прячемся в канаву с нападавшими сливами. Слышим топот каблуков, мамин шаг. Тогда мы рычим и мяукаем, и Марина восклицает: «Фу! Вы сидели, как двое страшных бродяг - или нищих!» Прибавляем шагу, почти бежим сокращённой дорогой. Вот мост, вот и вокзал. Серёжа берет билет, и мы садимся на скамейку. Вдруг: у-у-фью! — мимо нас мчится рыхлик в четыре вагона: Прага — Париж. Рыхлик - по-чешски скорый поезд. Грохот. Это он въезжает на мост.
Потом: дон-дон-дон... это Серёжин. Вот. - «До свидания, Мариночка! Мы увидимся в пятницу!» — «До свидания, папа! Приезжайте скорей!» - «До свидания, Аля! До свидания, Мариночка!»
И поезд трогается.
Думаю, что из всех вокзалов, с которых когда-либо куда-либо отбывала, на которые когда-либо прибывала (или встречала, или провожала) Марина, больше всего ей в душу запал этот, Вшенорский: чистенькая, безлюдная пригородная станция, с прилаженными под навесом цветочницами, из которых свешивались настурции; два фонаря по краям платформы; семафор; рельсы.
Марина часто ездила в Прагу. В ожидании поезда, у этих фонарей она вела свой мысленный разговор с Пастернаком. Мысли мчали её в пролетавшем мимо рыхлике к изголовью больного Рильке или в недосягаемую даль столь близкого по расстоянию Веймара.
По этой платформе вышагивались её поэмы. По этим рельсам накатывала на неё даль. Россия.
Покамест день не встал С его страстями стравленными,
Из сырости и шпал Россию восстанавливаю...
...Из сырости — и стай...
Ещё вестями шалыми Лжёт вороная сталь -Ещё Москва за шпалами!
Точно жизнь мою угнали По стальной версте —
В сиром мороке - две дали...
(Поклонись Москве!)47
Детская дневниковая запись — о внешних приметах Марининых дней в первой из чешских деревень (за три с небольшим года, вплоть до отъезда во Францию, мы жили в Дольних и Горних Мокропсах, Новых Дворах, Иловищах, Вшенорах, одну зиму - 1923/24 - Марина с Серёжей - в Праге, а я - в гимназии-интернате в Моравской Тше-бове).
Внутренние же приметы: первая «чешская» тетрадь Марины начата 6 августа 1922 года, а первое стихотворение в ней:
Сивилла: выжжена, сивилла: ствол.
Все птицы вымерли, но Бог вошёл...48 -
помечено 5 августа, то есть родилось ещё вне тетради, до тетради, в разгар переезда, поисков жилья, устройства в нём, знакомства с новыми людьми, обстоятельствами, условиями — то есть в бытовой суматохе и суете, из которой такие стихи не рождаются. (Эпиграф этой тетради, впоследствии открывающий последний прижизненный сборник «После России», вышедший в Париже в 1928 году, - слова Тре-диаковского:
«От сего, что поэт есть творитель, — не наследует, что он лживец: ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышле-ние бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть»49.)
Прага. Карлов мост
Итак, тетрадь начиналась с «Сивиллы», сама же Сивилла, как и все цветаевские образы, шла издавна и издалека, далеко вперёд, преображаясь и конкретизируясь в пути — от полудетского, вопрошающего: «О, для чего я выросла большая? Спасенья нет!»50, от «Слово странное - старуха! Смысл неясен, звук угрюм...»51 до кристаллизации темы прорицательницы,
«выбывшей из живых», «с веком порвав-
шей родство» окаменевшего вместилища божественного, бессмертного дара и духа.
С основными своими темами Марина не расставалась всю свою творческую жизнь, и они, переходя из одной ипостаси в другую, как бы кустились, давая всё новые ответвления от её ствола и корней.