В первые годы революции Бальмонт и Марина выступали на одних и тех же литературных вечерах, встречались в одних и тех же домах. Очень часто бывали у большой приятельницы Марины — Татьяны Фёдоровны Скрябиной, вдовы композитора, красивой, печальной, грациозной женщины, у которой собирался кружок людей, прикосновенных к искусству. Из завсегдатаев-музыкантов больше всего запомнился С. Кусевицкий56, любой разговор неуклонно переводивший на Скрябина. Дочерей композитора и Татьяны Федоровны звали, как нас с Мариной. После смерти матери в 1922 году, вместе с бабушкой-бельгийкой и младшей своей сестрой, Ариадна Скрябина, тогда подросток, выехала за границу. Двадцатилетие спустя она, мать троих детей, стала прославленной героиней французского Сопротивления и погибла с оружием в руках в схватке с гитлеровцами.
На наших глазах квартира Скрябина начала превращаться в музей; семья передала государству сперва кабинет композитора, в котором всё оставалось, как при нём и на тех же местах, и в этой большой комнате с окнами, выходившими в дворовый палисадник с цветущими в нём до середины лета кустами «разбитых сердец», начали изредка появляться первые немногочисленные экскурсанты.
Почти всегда и почти всюду сопровождала Бальмонта его жена Елена, маленькое, худенькое, экзальтированное существо с огромными, редкостного фиалкового цвета глазами, всегда устремлёнными на мужа. Она, как негасимая лампадка у чудотворной иконы, всё время теплилась и мерцала около него. Марина ходила с ней по очередям, впрягалась в мои детские саночки, чтобы помочь ей везти мороженую картошку или случайно подвернувшееся топливо; получив пайковую осьмушку махорки, отсыпала половину «Бальмонтику»; он набивал ею великолепную английскую трубку и блаженно дымил; иногда эту трубку они с Мариной, экономя табак, курили вдвоём, деля затяжки, как индейцы.
Жили Бальмонты в двух шагах от Скрябиных и неподалёку от нас, вблизи Арбата. Зайдёшь к ним — Елена, вся в саже, копошится у сопротивляющейся печурки, Бальмонт пишет стихи. Зайдут Бальмонты к нам, Марина пишет стихи, Марина же и печку топит. Зайдёшь к Скрябиным - там чисто, чинно и тепло, - может быть, потому, что стихов не пишет никто, а печи топит прислуга...
Когда Бальмонты собрались за границу - думалось, что ненадолго, оказалось — навсегда, мы провожали их дважды: один раз у Скрябиных, где всех нас угощали картошкой с перцем и настоящим чаем в безукоризненном фарфоре; все говорили трогательные слова, прощались и целовались; но на следующий день возникли какие-то неполадки с эстонской визой, и отъезд был ненадолго отложен. Окончательные проводы происходили в невыразимом ералаше: табачном дыму и самоварном угаре оставляемого Бальмонтами жилья, в сутолоке снимающегося с места цыганского табора. Было много провожающих. «Марина была самой весёлой во всем обществе сидящих за этим столом. Рассказывала истории, сама смеялась и других смешила, и вообще была так весела, как будто бы хотела иссушить этим разлуку», — записала я тогда в свою тетрадочку.
К. Бальмонт и его жена Елена Константиновна. 1936
Но смутно было у Марины на душе, когда она перекрестила Бальмонта в путь, оказавшийся без возврата.
В эмиграции, продлившейся для Марины с 1922 по 1939 год, интенсивность дружбы её с Бальмонтом оставалась неизменной, хотя встречи возникали после значительных перерывов, вплоть до 30-х годов, когда Константин Дмитриевич и Елена, перестав пытать счастья в перемене мест и стран, горестно, как и мы, пристали к парижским пригородам. Тогда мы стали видеться чаще — особенно когда заболел Бальмонт.
Трудно вообразить, каким печальным было постепенное его угасание, какой воистину беспросветной - ибо помноженной на старость - нищета. Помогали им с Еленой многие, но всегда ненадёжно и недостаточно. Люди обеспеченные помогать уставали, бедные -иссякали... И всё это: постоянство нищеты, постоянство беспомощности — было окружено оскорбительным постоянством чужого, сытого, прочного - и к тому же нарядного - уклада и обихода. К витринам, мимо которых Марина проходила, искренне не замечая их, Бальмонт тянулся, как ребёнок, и, как ребёнка уговаривая, отвлекала его от них верная Елена.
Болезнь Бальмонта постепенно уводила его с поверхности так называемой жизни в глубь самого себя, он обитал в своей, ставшей бессловесной и невыразимой, невнятной другим Океании, в хаотическом прамире собственной поэзии.
В последний раз я видела его и Елену в Париже, зимой 1936/37 года, у друзей. Рыжая бальмонтовская грива поредела, поседела и от седины приобрела неземной розоватый оттенок. Взгляд утратил остроту, движения — точность. Голова осталась такой же непоклонной, как и прежде, хотя тяжёлые морщины тянули лицо вниз, к земле. Он деловито и отчуждённо ел. Елена сидела рядом, почти бестелесная, прямая, как посох, которым она и служила этому страннику.
- Марина, — сказал вдруг Бальмонт, царственно прерывая общий тихий разговор, - когда мы шли сюда, я увидел высокое дерево, круглое как облако, всё звеневшее от птиц. Мне захотелось туда, к ним, на самую вершину, а она (жест в сторону Елены) — вцепилась в меня, не пустила!
— И правильно сделала, что не пустила, — ласково отозвалась Марина. — Ты ведь Жар-Птица, а на том дереве - просто птицы: воробьи, вороны. Они бы тебя заклевали...
ЛАВКА ПИСАТЕЛЕЙ57
«Аля! Торопись, одевайся! Мы пойдём к Писателям, продавать книги». Я быстро надеваю розовое бархатное платье, самое лучшее, что у нас есть, и свою детскую «тигровую» шубу: «Марина! Я готова! Даже синий платок приготовила!»
Марина выходит из большой холодной комнаты, неся в корзиночке книги. Самые лёгкие она отложила мне в платок, и мы идём. Смотрим по дороге на Никитские часы. «Алечка! Сейчас половина первого, и мы как раз вовремя придём!»
Подходим кЛавке писателей. Марина крестится, хотя церкви никакой нет. «Что Вы, Марина...» - «Аля, как ты думаешь, не слишком ли много я писателям книг тащу?» - «Нет, что Вы! Чем больше, тем лучше». - «Ты думаешь?» - «Не думаю, а уверена!» — «Аля, я боюсь, что у меня из милости берут!» - «Марина! Они люди честные и всегда правду скажут. А если берут пока, то это от самого сердца».
Марина воодушевляется, но не без некоторого страха входит. Она здоровается с галантностью и равнодушием.
Кто-то гладит меня по голове. Испуганно поднимаю глаза: передо мною стоит молодой человек с весёлым лицом, это Осоргин58, «итальянец» - он переводит с итальянского языка книги и работает в Лавке. «Ну, как, Аля, хочешь посмотреть картонные царства?» (Картонными царствами он называл твёрдые листы с рисунками для вырезания и склеивания.) «Если можно, то покажите».
Пока он вынимал «картонные царства», мой взгляд упал на Бердяева59. Это тоже был писатель, у него была такая болезнь, что он временами показывал язык. Он тоже работал в Лавке.
Бердяев быстро рассматривал и листал книги, которые ему приносили для продажи. «Да, да (язык). Да. Эта 1000 рублей. Эта — 5 000! Ах, ах! Эта пьеса Луначарского — 6 000!»
Разные люди и дети подходят к прилавкам, рассматривают и листают книги. Ко мне подошёл крестьянин лет сорока, показал на детскую книжку, спросил: «Барышня, милая, грамотная, для Васютки эта книжка хороша будет?» — «А кто это,
Васютка? Ваш сын?» — «Да мой племянник!» — «Я думаю, что да. Тут про двух богатырей — Еремея да Ивана». — «А почём же она? Тыщонку стоит?» — «Нет, сто рублей!»
Млриил lljrt'me»,»
Л\ар'ила.
-С,
И счастливый крестьянин удаляется, забрав книгу Васютке.
^•<«м, I9li J'.
Рукописная книжка Марины Цветаевой 1921
Вот откуда-то вынырнул чёрный Дживе-легов60. Он встал за прилавком и любезно стал спрашивать каждого, кто подходил, - что ему нужно. Тем, кто книги приносил на продажу и попадал к Дживелегову, было плохо. Он давал мало и пугал своей наружностью. Марина, идя в Лавку, всегда говорит: «Ах, только бы не попасть в лапы к Дживелегову!»