В. Н. Орлову
25 февраля 1964
Дорогой Владимир Николаевич, простите, ради Бога, что не отозвалась на Вашу весточку: замордована всякими делами и поделками (подделками под дела!) - до того устаю, до того голова болит - или, вернее, жалкое подобие её! - что сил никаких нет. Ну да авось, небось да как-нибудь...
Мама, переводя «Гоготура» и «Этери»1, записала среди черновиков перевода:
«“Имя горькое — Этери Сладкого не принесёт...”
Дай Бог, чтобы оно мне (ни в чём не повинной) не принесло горького, не больше той маленькой горечи, которую не могу не ощущать, отдавая свою голову на такой вздор\
МЦ — 12 апр. 1940 г., Голицыно».
Теперь понимаю, каково ей было, если и мне — так тошно! И вот в чём беда: головы переводятся, а вздор — нет.
Интеллигентная Москва, т. е. все, кроме работников торговой сети, дворников-татар и нянечек детяслей и роддомов сходят с ума загодя по «Дон-Жуану»61. Билеты распроданы даже с такой «нагрузкой» , как принудительная опера Лациса «Буря», где «сам Ленин поёт»62 (так приманивала одна из киоскерш упирающихся театроманов!).
Короче говоря, если я не заработаю «ад Господа Бога» (как писала мне одна спутница по дальним странствиям), сиречь от Вас и Е<ле-ны> В<ладимировны> «двух лишних билетиков», то... буду очень огорчена.
До скорой встречи, надеюсь, и всего самого доброго вам обоим.
Ваша АЭ
' «Гоготур и Апшина» и «Этери» - поэмы грузинского поэта Важа Пшавелы.
2 Имеются в виду предстоящие гастроли в Москве Ленинградского Театра комедии, артисткой которого была Е.В. Юнгер. В репертуаре театра был поставленный главным режиссером Н.П. Акимовым спектакль «Дон-Жуан» по Байрону.
3 А.С. ошиблась: образ Ленина фигурирует в опере Т. Хренникова «В бурю» по роману Н. Вирты «Одиночество».
В.Ф. Булгакову
19 марта 1964
Дорогой Валентин Фёдорович, наши письма, видно, разминулись, если можно назвать письмом ту мою весточку. Сердечное спасибо за пересланную Вами копию ответа Вашего «читателю и почитателю». Судя по всему, юноша бесцеремонный; а ответили Вы ему прекрасно.
Нынешние люди — молодые - да и не только молодые - вообще бесцеремонны до ужаса, даже с самыми благими намерениями, даже в своём, каждому поколению присущем, стремлении к прекрасному. Не все, конечно, но очень и очень многие.
Один, например, весьма желторотый и, как в дальнейшем выяснилось, вовсе не плохой «мальчик», позволил себе начать письмо к Оренбургу словами «Привет, Илья Григорьевич!» Дальше выяснилось, что он претендует на «пустяк», а именно: желает зайти к Оренбургу и... покопаться в его архивах и библиотеке - авось что-нб. разыщет цветаевское или о Цветаевой. Другой (из Минска) решил выяснить — кому посвящены поэмы «Горы» и «Конца», и требовал у меня «установочные данные» героя этих поэм...
Пишу Вам об этом с улыбкой, а на самом деле - не до смеха. Мамина недавняя безвестность больше гармонировала с её человеческой и творческой судьбой, чем мода на её произведения. Когда незаслуженная безвестность сменяется заслуженным признанием, это хорошо, так оно и быть должно, а когда горькая судьба человека, искреннее и истинное творчество его становится модной безделицей в руках бездумных любопытствующих - наравне с пластинками американского джаза, скажем, — это оскорбительно. Впрочем, очевидно, признание должно пройти и эту стадию, прежде чем вылиться в нечто подлинное, — если выливается! И кому об этом знать, как не Вам, бывшему свидетелем глупого идолопоклонства Толстому! Сколько времени и душевных сил отнимали у него просто любопытствующие, просто «модники» тех времен, не дававшие себе труда проникнуть в суть написанного им, в суть его учения! Ибо, если бы давали себе этот труд, то... не были бы «модниками»...
В Москве мне живётся куда хуже, чем в Тарусе, несмотря на «удобства», к<отор>ых не успеваю заметить и оценить, несмотря на «продукты», к<отор>ыми снабжается столица (много ли мне одной нужно?).
Увязла в долгах за кооперативную квартиру, значит, делаю всякую дрянь — редактуру и переводы — чтобы затянуть бюджетные дыры, устаю, как водовозная северная собака, драгоценное время уходит на всякую немыслимую ерунду, болит голова, болит сердце. Воздух в Москве можно топором рубить, а не дышать им... Числа 15-го апреля надеюсь выбраться в Тарусу уже надолго - если Ока не разольётся к тому времени и не прервёт сообщение между Тарусой и Москвой недели на две.
Желаю Вам всего самого доброго и светлого; и чтобы были здоровы; и чтобы книги не только хорошо писались, но... и выходили бы в свет без особых терзаний!
ВашаАЭ
В.Ф. Булгакову
22 апреля 1964
Дорогой Валентин Фёдорович, <...> от всего этого: карьеризма на чужой крови; нелюдской жадности на «интимную жизнь»; (от «и делили ризы Его») — хочется подальше — но никак, никак не удаётся. Этого больше, чем настоящего.
Поэт дал людям не «интимную жизнь» — а всю громадную силу творчества, всю душу; но им нужны «ризы», и ризы они делят; им важно — грешила ли Гончарова с Дантесом, в каких дозах «обижала» С<о-фья> А<ндреевна> Толстого, кому посвящены поэмы «Горы» и «Конца» и как на это смотрел муж.
Люди не понимают любви, хотя нет ничего, о чём они рассуждали бы с большей охотой. И им никогда не понять — сколько бы они ни «изучали» предмет — глубины любви в отношениях супругов Толстых, Пушкиных, Эфронов; в отношениях всех на свете супругов; ибо чем больше страданий в любви, тем она выше, чище, настоящей и благородней; тем она вернее и вечнее; разбиваются сосуды любви, а она остаётся.
Всего Вам самого, самого доброго!
Ваша АЭ
27 апреля 1964
Дорогой Аришик, вот и Пасха приближается, навсегда в нашей памяти связанная с болезнью и уходом Б<ориса> Л<еонидовича> — с его Страстной неделей (и с воскресеньем, раз он в него верил!). Посылаю тебе переписанное его письмо, чудесное; только, прошу тебя, не пополняй им ничьих коллекций, ладно?
14 июня 1952 г.
Дорогая Аля!
Я ещё по поводу предыдущего твоего письма хотел повторить тебе, какая у тебя замечательная и близкая мне наблюдательность. У меня в продолжении романа, только что написанном и которого ты не знаешь, есть о том же самом, что у тебя в прошлом письме: о земле, выходящей весной из-под снега в том виде, в каком она ушла зимой под снег, и о весенней желтизне жизни, начинающейся с осенней желтизны смерти и т. д.
Я очень хорошо поработал для себя в апреле и мае и читал нескольким друзьям большой новый кусок прозы, ещё непереписанный. Это было большое счастье, и было совсем недавно, неделю с чем-то тому назад.
Я здоров, я живу незаслуженно хорошо, Аля, с блажью и фанабериями (проза, чтение), которые позволяю себе.
Мы завтра переезжаем на дачу, и я тебе пишу эти поспешные строки в обстановке подведённых итогов и валяющихся на полу обрывков верёвки и обёрточной бумаги.
Мне хорошо, Аля, я стал как-то шутливо спокоен. Я не остыл к жизни, а готов загореться и горю как-то шире, целым горизонтом, как будто я только часть пожара, вообще только часть того, что думает воздух, время, человеческая природа (в возвышающем отвлечении), я боюсь сглазить, я боюсь это говорить. Меня нечего жалеть, я что-то вроде Хлестакова, я заедаю чужой век, мне выпала даром, неизвестно за что, м. б. совсем не мне предназначенная судьба, незаслуженно, неоправданно.
Вот моя открытка тебе, между переводом и огородом. Я летом хочу кончить роман так, как он был начат, для себя самого.
Tout a’toi* б
(авиаписьмо, в Туруханск)