отдыхе не может быть и речи, и т. д. и т. п. Недавно, правда, были развлечения, внесшие некоторое разнообразие в жизнь и давшие пищу возрастающему скудоумию моему и окружающих! Нас с Адой торжественно пригласили надень рождения одного милого старикана, у которого мы когда-то - когда строили свой домишко - снимали комнату; гостей было 35 человек - и все родственники жены юбиляра, его же собственные не поместились или ещё что, но не были приглашены; столы, сколоченные юбиляром ради этого случая, были поставлены буквой П и ломились от яств и питий, из последних особо примечательном был великолепный самогон на зверобое; впрочем, зелёный змий и в казённом воплощении наличествовал в избытке. Всё было распре-лестно, весело, добродушно и доброжелательно; вначале велись вполне светские разговоры на темы погоды и творчества Муслима Магомаева; потом те же речи велись не вполне членораздельно; потом всеми присутствующими овладело непреодолимое желание спеть чего-нибудь такого; спели; выпили; опять спели; ещё выпили; ещё спели; один из племянников юбиляра, наиболее тверёзый, записал неприметно этот зверобойный хор на магнитофон; и когда мы прослушали самих себя, то некоторые даже протрезвели; но ненадолго; когда же появился настоящий, домотдыховский баянист со своим, отделанным синтетическим перламутром, баяном и начались половецкие пляски (племянники, набычившись и избочась, страшно топотали вокруг племянниц, ритмично размахивавших цыцами — то вверх-вниз, то налево-направо) - мы с Адой тихо смылись во свои недалекие свояси. На следующий день мы «гостили» у Евг<ении> Мих<айловны> Цвет<аевой>, вдовы маминого брата Андрея, к<отор>ой стукнуло 79 лет - но всё ещё свежа, как желтеющий огурец, - там было тарусское «обчество» в количестве 10 человек - один склерозистей другого; стол ломился под грузом чайника, сахарницы и сухарницы; разговоры велись о сверхъестественном — снах, предчувствиях, приметах; потом перешли на «страшные» истории, страшные лишь тем, что рассказчики путали завязку, искажали продолжение и забывали конец; расходиться же начали после того, как один старичок, дойдя до кульминации какой-то неимоверности, в которой участвовали какие-то гродненские гусары на ходулях, сказал вместо «покойник» — «подсвечник»: «а подсвечник встал из могилы и улыбнулся».
Ну вот, милые мои, этим подсвечником и заканчиваю письмишко. Крепко, крепко обнимаю, люблю и помню. Будьте здоровы и терпеливы!
Ваша Аля
Ада шлёт сердечный привет!
1 В.П. и Д.Н. Журавлевы отдыхали в это время в санатории «Усть-Качка» на Каме.
В. Н. Орлову
28 августа 1974
Милый Владимир Николаевич, какая жалость, что глаза подводят, что время подводит, что здоровье подводит - и что вообще и в частности столько подвохов вокруг нас и внутри - первейший же из них - этот самый «возраст» на седьмом десятке! Сколько оказывается козырей в его игре - игре с нами, в нас и против нас! «Кабы знатьё» - мы бы больше ценили просто молодость, просто здоровье, когда были богаты ими... Надеюсь, что когда эти корявые ночные строчки доберутся до Вас, вы уже будете смотреть во все глаза «в корень» очередной работы и опять докажете фениксово своё начало и фениксову свою суть. Прошу Вас, если и когда Вам вновь, не дай Бог, станет нудно на душе, оглянитесь в мою сторону мысленно, мысленно же заберитесь, хотя бы на несколько мгновений, в мою не греющую шкуру - и Вы сейчас же ощутите, какой Вы молодец и какое счастье, что поблизости Е<лена> Вл<адимировна> (и даже когда в турне — всё равно поблизости!), и какое счастье, когда каждое горе — пополам.
А мне уже давно некому сказать: «а помнишь?» — хотя бы это сказать! и иной раз трудно превозмогать то, что принято называть одиночеством. Я говорю «то, что принято называть», потому что, несмотря ни на что, одиночества своего не ощущаю в полной мере; но ведь на самом-то деле происходит это только благодаря памяти и воображению - ценностям бесплотным, а у бесталанных ещё и бесплодным...
Так что Вы ещё вполне - кум королю, и да будет так, и тьфу-тьфу не сглазить, и храни Вас Бог, Е<лена> В<ладимировна> и... обстоятельства!
Сегодня - первый день на тридцать шестой год с того 27 августа1, когда я в последний раз видела своих близких; на заре того дня мы расстались навсегда; утро было такое ясное и солнечное - два приятных молодых человека в одинаковых «кустюмах» и с одинаково голубыми жандармскими глазами увозили меня в сугубо гражданского вида «эмке» из Болшева в Москву; все мои стояли на пороге дачи и махали мне; у всех были бледные от бессонной ночи лица. Я была уверена, что вернусь дня через три, не позже, что всё моментально выяснится, а вместе с тем не могла не плакать, видя в заднее окно
машины, как маленькая группка людей, теснившаяся на крылечке дачи, неотвратимо отплывает назад — поворот машины и — всё. Слёзы мои пересохли за 35 лет, всплакивать случалось только от злости; та беда терзает меня всухую и — кому повем?
Нынче зимой решила «вплотную» заняться маминым архивом, начать по частям передачу его в ЦГАЛИ; неровен час помрёшь - чего хитрого? и оставишь все эти сокровища беспризорными. Нельзя. Так что пожелайте мне сил на это. Легко ли отдавать всё это - живое! -«в казённый дом»? Но иного выхода нет...
Наше небывшее лето подходит к концу, начавшись, по сути, лишь в последней декаде августа. Сейчас стоят теплые, солнечные — когда выпростаются из утренних туманов - дни. Начинаю собираться восвояси, а это - каждый раз адский труд и адские же трудности; надеемся быть в Москве между 15 и 20 сентября...
Всего вам обоим самого доброго! Обнимаем вас сердечно: сил вам, удач вам! А<да> А<лександровна> шлёт привет.
Ваша АЭ
1 27 августа 1939 г. - день первого ареста А.С.
В. Н. Орлову
2 ноября 1974
Милый Владимир Николаевич, видно моё, уже давнее (кажется, в конце сентября), письмо не дошло до Вас — или, возможно, Ваше ответное не добрело до меня - Вы ведь очень аккуратный корреспондент и вряд ли оставили бы моё - да и чьё бы то ни было - «ау» безответным и бесприветным!
На всякий случай повторяю самое сердечное своё спасибо за вашу телеграмму к моему дню рождения - она тем более тронула меня и обогрела (простите стёртость «обогрела», но смысл-то остаётся!) - что день этот оказался будничным в квадрате, с безнадёжной возней на безнадёжно-мокром, унылом, прелом огороде. «Сворачивались», готовились к отъёзду, к обмену кукушки-Тарусы на ястреба-Москву, че-гой-то там таскали с места на место, укладывали и т. д. И ваша с Е<ле-ной> В<ладимировной> весточка оказалась приветом из того дальнего, давнего и, пожалуй, невозвратного края праздников, которым вспоминается нам всем детство. Я всё чаше обращаюсь к нему памятью — но пока ещё не «впала» в. В Москве — с октября — засела за работу трудную, но необходимо-насущную — готовлю мамин архив
для передачи в ЦГАЛИ — пока жива и пока подобие головы ещё на плечах. Каждую тетрадь подробнейшим образом «инвентаризирую», комментирую, попутно делаю из них (тетрадей) выписки — черновиков писем, помет, планов развития той или иной вещи, различнейших NB! и т. д. Помогает мне одна хорошая (надежная) девушка1 — я расшифровываю, диктую, она записывает. Девушка, заслуживающая если не лучшей участи, то лучшей зарплаты, «запродалась» в ЦГАЛИ за 80 р. в месяц — таковы там ставки, и никаких возможностей «роста» в этом отношении; все перерастают в старых дев, «зато» общаются с архивами; с интересными и с неинтересными.
В Москве (для меня) хорошего мало в том смысле, что я её не вижу — ноги мешают где-либо бывать; но м. б. это-то и есть хорошее? По крайней мере не отлипаю от письменного стола, расшифровываю мамины иероглифы до рези в глазах и, конечно же, в сердце: та жизнь воскресает, всё кромсая в тебе нынешней. Но, пожалуй, все ощущения перекрываются усталостью безмерной, просто — физической; от вновь — осознания тщеты, роковой, предопределённой тщеты и тщетности Марининого героического единоборства с Прокрустом-жизнью. <...>