— О святые угодники! — рыдая, прервала его старуха. — О, как сделать так, чтобы мой Тонино поверил своей верной Маргарете!
— Маргарете? — пробормотал Антонио. — Маргарете? — Это имя услаждает мой слух, как некогда знакомая, но давно забытая музыка. — Но этого не может быть, не может быть!
— Да, ты не ошибся, — продолжала старуха уже спокойнее; не подымая глаз, она чертила палкой на земле какие-то узоры, — тот высокий красивый мужчина, который носил тебя на руках, ласкал и кормил леденцами, — то был действительно твой отец, Антонио! Да, тот язык, на котором мы все говорили, — это прекрасный и благозвучный немецкий язык. Твой отец был богатый и почтенный купец из Аугсбурга. Его красивая молодая жена умерла при твоем рождении. От горя он не находил себе места, он не мог оставаться там, где похоронена была его возлюбленная супруга, и потому перебрался сюда, в Венецию, и взял с собою меня, твою кормилицу, твою няню. В ту ночь твой отец стал жертвой неумолимой злой судьбы, которая угрожала и тебе. Мне удалось тебя спасти. Потом один благородный венецианец взял тебя на воспитание. Лишенная всех средств существования, я поневоле должна была остаться в Венеции. Отец мой, военный лекарь, о котором поговаривали, что он-де на досуге занимается запретными науками, с детских лет посвятил меня в тайны целительных сил природы. От него научилась я особому искусству, бродя по лесам и лугам, отыскивать места, где произрастают целебные травы и невзрачные, но полезные мхи, определять час, когда их нужно собирать, научилась добывать целебные соки и готовить из них разные снадобья. Однако вдобавок к этому искусству у меня обнаружился особый дар, которым наделили меня небеса в неисповедимости своего промысла. Словно в далеком туманном зеркале провижу я часто будущие события, и тогда почти помимо моей воли неведомая сила, противостоять которой я не могу, побуждает меня высказывать увиденное, да еще такими словами, которые часто непонятны и мне самой. И вот когда я, одинокая, всем миром покинутая, вынуждена была остаться в Венеции, я решила воспользоваться своим умением врачевать и этим заработать себе на жизнь. Я исцеляла тяжелейшие недуги в самое короткое время. Вдобавок ко всему само мое появление благотворно действовало на больных, и часто легкого прикосновения моей руки было достаточно, чтобы ускорить кризис, и больному становилось легче. Поэтому не было ничего удивительного в том, что слава обо мне скоро распространилась по всему городу и деньги сами собой потекли ко мне. И тут зависть обуяла врачей — тех шарлатанов, что на площади Сан-Марко, на Риальто и на Цекке продают свои пилюли и микстуры и отравляют ими больных, вместо того чтобы исцелять. Я, мол, заключила сделку с гнусным сатаной — вот какой слух распустили они, и нашлись суеверные люди, которые им поверили. Вскоре меня схватили, и я предстала перед святой инквизицией. О мой Тонино, каким чудовищным пыткам подвергали они меня, стараясь вырвать признание в мерзком сговоре. Я выдержала все. Волосы мои поблекли, тело иссохло и превратилось в мумию, ноги и руки отнялись. Но оставалась еще одна, самая ужасающая пытка, хитроумнейшая из выдумок духа ада — она-то и выманила у меня признание, при воспоминании о котором я до сих пор содрогаюсь. Мне был уготован костер, но именно тогда землетрясение поколебало толстые стены дворцов и городской тюрьмы; двери подземной темницы, в которой я была заточена, распахнулись сами собой, и я, себя не помня, едва выкарабкалась из-под груды мусора и обломков, словно из глубокой могилы. Ах, Тонино, ты назвал меня, помнится, древней старухой, а ведь мне еще только пятьдесят. Костлявое, тощее тело, обезображенное лицо, эти ноги, которые почти не ходят, — нет, не в возрасте дело, — только невероятные, чудовищные истязания могли за несколько месяцев превратить цветущую женщину в развалину. А отвратительное хихиканье и хохот — следы той последней пытки, при воспоминании о которой у меня еще до сих пор волосы встают дыбом и все мое естество пылает, словно заключенное в раскаленный панцирь, — и с тех самых пор этот недуг постоянно одолевает меня подобно неукротимому припадку. Не отворачивайся же больше от меня с содроганием, мой Тонино! Ах, твое сердце давно подсказывало тебе правду, и быть может, сам того не ведая, ты хранил в своей душе воспоминание обо мне, о своей няне, которая вскормила тебя.
— Поверь, — проговорил Антонио в смущении, — сердцем-то я чувствую, что ты не лжешь. Но скажи, кто был мой отец? Как его звали? Что за злая судьба погубила его в ту ужасную ночь? Кто тот человек, который взял меня на воспитание? И какое событие так потрясло меня, что до сих пор оно подобно могучим чарам чужого, незнакомого мира неодолимо владеет всем моим существом, заставляя мысли мои бурлить подобно морским волнам во мраке ночи. Вот что я хочу узнать, и если ты поведаешь мне об этом, раскроешь тайну, непостижимым, загадочным образом вошедшую в мою жизнь, — тогда я поверю тебе!
— Тонино, — со вздохом отвечала старуха, — ради твоего же блага я должна хранить тайну, но скоро, очень скоро придет время, и ты все узнаешь. — Помни: Фонтего, Фонтего — держись подальше от Фонтего!
— О боже! — в гневе воскликнул Антонио. — Твои темные речи тебе уже не помогут, тебе не соблазнить меня своими дьявольскими чарами. Душа моя истерзана, либо ты сейчас же мне все расскажешь, либо…
— Молчи, ни слова больше! — прервала его старуха. — Оставь угрозы — разве перед тобою не твоя верная няня, твоя кормилица?!
Не желая больше слушать старухины речи, Антонио вскочил и бросился прочь от старухи. Издалека он еще крикнул ей:
— А новый плащ ты получишь, и денег сколько пожелаешь — в придачу!
Поистине странное зрелище являл собою престарелый дож Марино Фальери рядом со своей юной супругой. Он, коренастый и еще довольно крепкий, но убеленный сединой, с бесчисленными морщинами на красноватом, загорелом лице, шествует под руку со своей юной супругой, стараясь держаться прямо, что стоило ему немалых усилий; она — сама грация, в чертах ее прекрасного лица запечатлелась кроткая ангельская доброта, неотразимое очарование таится в робком, исполенном смутной тревоги взоре, печать величия и достоинства лежит на открытом лилейно-белом лице, обрамленном темными локонами, нежная улыбка озаряет его, — смиренно склонив свою милую головку, идет она, легко неся свое стройное тело, и кажется, будто ноги ее вовсе не касаются земли, — чудесное видение, словно сошедшее с небес. Да что там говорить, вы ведь и сами видели не раз такие ангельские лица на полотнах старых мастеров, уж они-то умели воплотить их неземную прелесть и очарование.
Такова была Аннунциата. И конечно же не было ничего удивительного в том, что каждый, кто видел ее, испытывал удивление и восторг, и каждый пылкий юноша в синьории воспламенялся неукротимым чувством — смерив старца насмешливым взглядом, приносил он в своем сердце клятву — стать Марсом — победителем этого Вулкана[20]. Поэтому Аннунциата вскоре оказалась окружена толпою поклониников, чьи льстивые, исполненные соблазна речи она выслушивала кротко и приветливо, не придавая им особого значения. Ее ангельски невинная душа воспринимала союз с престарелым царственным супругом не иначе как обязанность чтить своего высокого господина и служить ему с беспрекословной преданностью верной служанки. Он был с нею приветлив и даже нежен, он прижимал ее к своей холодной, как лед, груди, называя ее своей милой, он осыпал ее всеми драгоценностями, какие только бывают на свете, — чего ей еще желать, чего требовать от него? При таком отношении к супружеству у нее не могло зародиться и мысли о неверности старику; все, что находилось вне узкого круга представлений об этом союзе, было для нее неведомой страной, запретные границы которой скрывались в туманном мраке, — кроткое дитя не видело ее и не подозревало о ней. Вот почему все притязания поклонников были бесплодны.
Но ни в одном из них прекрасная догаресса не пробудила столь неистового любовного жара, как в Микаэле Стено. Несмотря на молодость, он занимал важную высокую должность в Совете Сорока. Итак, он был знатен, да к тому же хорош собою, и это придавало ему уверенность в победе. Он не боялся старого Марино Фальери, ведь после женитьбы его и вправду, казалось, оставили припадки внезапного, клокочущего гнева и грубое, неукротимое буйство. Он сидел бок о бок с прекрасной Аннунциатой, в богатых одеждах, разряженный в пух и прах, сияя улыбкой, и ласковый взор его серых глаз, то и дело застилавшийся старческой слезой, как бы вопрошал собравшихся, может ли кто-нибудь еще похвастаться такой супругой. Властный, грубый тон, каким он обыкновенно разговаривал прежде, сменился воркующим лепетом; каждого старик именовал милейшим и удовлетворял самые невероятные прошения. Кто бы узнал сейчас в этом разнеженном влюбленном старике прежнего Фальери, который в день праздника тела Христова, вспылив, ударил по лицу самого епископа, — того Фальери, который победил отважного Морбассана. Это расслабленное состояние Фальери, которое день ото дня становилось все более явственным, воспламеняло Микаэле Стено к самым буйным выходкам. Аннунциата не понимала, чего, собственно, хочет от нее Микаэле, неотступно преследуя ее, то бросая на нее пылкие взоры, то донимая дерзкими речами. Однако ничто не могло поколебать ее спокойствия и приветливости, — но именно безнадежность, которую внушало ему это чистое существо, с неизменной доброжелательностью относившееся ко всем, приводила его в отчаяние. Тогда он решил заманить ее в ловушку. Ему удалось завести любовные шашни с самой преданной служанкой Аннунциаты; она довольно скоро сдалась и стала пускать его к себе ночью. Итак, он считал, что путь к неоскверненным доныне покоям Аннунциаты ему открыт, но силы небесные воспротивились этому и обратили вероломное коварство на голову бесстыдного злодея.