— Омегву? Бангу?
— Да — Омегву Бангу! Его выбрали!
— Бангу… что? Президентом?
Кронго не мог еще понять — что означают эти слова Жильбера. Значит, Омегву — президент? Сначала это никак не укладывалось в сознании. Омегву Бангу — глава государства… Омегву… Его Омегву.
— Да! Омегву Бангу — первый президент республики! Омегву, ты понял? Кро, ты понимаешь, что это значит? Приезжай в Париж! Немедленно приезжай!
— Но… Жиль…
— Жду!.. И — кончай…
— А… — в голове промелькнуло все, что будет связано с этим. Мать. Знает ли об этом мать. Наверняка знает. — А… мать?
Кажется, размолвка матери с Омегву до сих пор продолжается. По крайней мере — она продолжалась, когда он видел мать последний раз.
— Что ты спрашиваешь об этом?.. Ну, Кро! Приезжай…
— Она… знает?
— Конечно… Да приезжай, Кро, я же не просто так тебе звоню…
Утром в самолете он наспех просматривал газеты. О новости сообщалось на средних полосах — на страницах, где обычно помещались политические обозрения и международная информация. Он быстро перелистывал страницы. Наспех пробегал заголовки.
«Республика провозглашена». «В результате переговоров уточнены последние вопросы государственного устройства». «Первым президентом республики избран видный общественный деятель Омегву Бангу». «Президент Бангу заявил, что республика не допустит никаких проявлений дискриминации или розни между национальностями». «На здании Президентского дворца поднят национальный флаг». «Солдаты национальной армии сменили войска метрополии».
Значит — Бангу… Так и должно было быть. Да, конечно. Наверное — он устраивает всех… Но ведь Бангу для него — совсем другое. Совсем другое…
«Президент Бангу приветствует любую помощь дружественных стран при условии, если она будет носить бескорыстный характер». Значит — Омегву… «А также если эта помощь не будет связываться с политическими условиями».
Бангу — президент… В общем — это хорошо. Хорошо.
«Омегву Гдебеле Бангу, выбранный президентом, — представитель широких демократических сил. Известен как поэт с мировым именем, видный философ и общественно-политический деятель». «Бангу избран абсолютным большинством голосов».
Бангу — президент… Впрочем — почему это в первый момент удивило его… То, что случилось, так естественно.
Мать открыла — им с Жильбером. Увидела сына, улыбнулась — грустной сухой улыбкой. Молча поцеловала. Видно было, что она проснулась давно, может быть — ночью. Они прошли в гостиную. Среди бумаг на столе Кронго заметил несколько невскрытых писем. Кажется — из республики. Телеграмма со штампом «Правительственная»… Тоже невскрытая. Вернее всего, даже наверняка — все это от Бангу…
— Мама, ты… ты что, не поедешь туда?
— Маврик… — мать подошла к окну.
Кронго вдруг подумал — она постарела. Она постарела — но не может ощутить себя старой. Не может позволить себе этого — потому что любит Омегву.
— Мама… Но… Омегву, наверное…
— Маврик… Я… Никуда не поеду, конечно. И… вообще… ты… Вы оба — зря пришли. Это — не событие. Понимаете — не событие.
Он улетел в Берн в тот же день вечером, а через три дня был снова вызван — на этот раз короткой телеграммой. «Приезжай, мать в больнице. Жильбер».
А потом — чужое, не узнающее его лицо матери в больничной палате. Тогда, сидя на больничной табуретке, ощущая какую-то странную боязнь перед белым одеялом, стараясь не прикасаться к нему, он пытался вглядеться в мать, узнать, что же с ней, искал ее глаза. Но глаза матери, мельком встречая его взгляд, не узнавали его. Не узнавали… Хотя он видел — они полны боли. Он слышал слова, пустые слова, которые говорил кто-то сзади — кажется, врач: «Это случилось неожиданно… Считайте, что нам повезло… Карета скорой помощи… Оказалась рядом…» Считайте… Что нам… Повезло… Какая чушь… Карета скорой помощи… Только он один видит — матери сейчас очень плохо. Матери плохо.
— Мама… Мама, ты слышишь? Это я… Маврик… Мама! Мамочка, повернись… Мама? Что с тобой?
— Что? — она медленно повернула голову.
— Мама… Это я. Ты видишь меня? Это я. Я, Маврик.
— Что? А-а… — она еле заметно кивнула. — А, Маврик. Мавричек…
Он вдруг почувствовал — она сейчас умрет. Умрет.
— Мамочка… — он накрыл ее руку своей. — Мама. Что… Тебе что-нибудь хочется?
Он услышал за спиной срывающийся на визг голос Жильбера:
— Врача! Скорей врача! Сделайте что-нибудь! Сделайте же что-нибудь! Что же вы стоите! Врача!
Но этот голос метался сейчас не рядом, а где-то над ним, в стороне, он оставался где-то далеко, не попадая сюда — к нему и к матери, к тому, что было понятно только им, к окружившей их пустоте.
— Маврик… — он вдруг понял: мать сейчас пытается улыбнуться. В ее глазах появилась ясность. — Ты… будешь помнить… меня?
— Мама… Ну о чем ты говоришь?
— Маврик… помни меня… свою… ты помнишь, кого? Ну… Маврик? Маврянчик мой…
— Да, — он пересилил себя. — Помню. Белую черную ворону.
Она улыбнулась.
— Вот… именно… Белую черную ворону.
Он и не знал, что на похороны матери придет столько людей. Какие-то люди, которых он никогда не видел, стояли у дома, несли гроб… Эти люди шли и шли за катафалком. Они занимали улицы, тесной молчаливой толпой — бесконечной, уходящей вширь — стояли у могилы. Следя за толпой, занявшей почти все кладбище, он вдруг понял, зачем они пришли. Они понимали его утрату… Ему ничего не нужно было объяснять сейчас — этим глазам, этим людям… Он понял, зачем они пришли. Они понимали, чем была его мать… Они пришли из-за нее. Из-за Нгалы Кронго.
Потом, когда все кончилось и люди стали расходиться, среди тех, кто еще стоял рядом, он вдруг увидел знакомую невысокую фигуру. Седые волосы… Узкое лицо, напоминающее морду косящей лошади. Выпуклые, полные острой тоски глаза.
— Омегву… Вы?
— Мальчик… — Бангу кривился, его лицо странно дергалось, он кусал губы. — Мальчик… Мальчик, ты не представляешь, что… что… кончилось… Что это… Значит… Что… Что…
Так он переехал сюда. Переехал, чтобы стать тем, кем стал… Директором ипподрома… Старшим тренером беговой и рысистой конюшен…
Вечером Кронго сидел в верхней комнате у кровати Филаб. Он поймал себя на том, что опять впустую, бесконечно думает о времени Бваны. То, что он все время возвращается к этому, угнетало его, он пытался избавиться от этой мысли, убеждая себя, что ему совсем не нужно думать о времени Бваны, — и каждый раз вспоминал о нем, именно так, как ему сказал об этом Мулельге. А может быть, времени Бваны не было, подумал он, все это придумано? Привыкая к этому вопросу, Кронго вдруг понял, что ему стало легче. Может быть, то, что в его жизни уже ничего не будет, — тоже придумано им? Он попытался прислушаться к самому себе. Но услышал только одно — что в его жизни действительно ничего не будет — ничего хорошего, никакого сладостного ощущения скорости и победы, которое он придумал. Да, он придумал, в этом все дело, конечно. Никакого Приза нет. Нет ничего. Всю жизнь он придумывал что-то сам для себя и сейчас, когда ему сорок пять, продолжает придумывать, но из придумывания ничего не получилось. Он придумал Филаб, придумал поездку сюда. Придумал, что все время будет брать какой-то Приз. Именно все время — так и не взяв его, оставляя главную победу впереди. Но это все выдумано, он ничего не взял и не возьмет. Говоря попросту, он тот, кто работает как раб, убеждая себя, что он свободен. Но то, что он свободен, — выдумано. И неясно, на кого он работает. Окно было распахнуто, явственно ощущалось, как за ним, над кустами, набережной и океаном, висит бесконечная ночная духота. Кронго подумал, как привычно кричат чайки, — он даже не замечает их однообразного хриплого мяуканья, ему кажется, что за окном тихо. Мяуканье иногда стихает, и тогда слышен тонкий слабый писк, будто возятся мыши. Филаб улыбается, почти сидя в кровати. В углу бесшумно стоит над столиком Фелиция. Улыбка Филаб беспомощна, она состоит из загибающихся вниз и вверх краешков губ, и они кажутся ему невыносимыми. Он уже ждал эту улыбку, когда входил, и заранее мог сказать, что Филаб не хочет его жалости, она хочет улыбкой показать, что полна сил, что выздоравливает. Вот кого она ему напоминает — кошку с перебитым хребтом… Когда-то в детстве он видел такую кошку, серую, упавшую, с перебитым хребтом…