Нам принесли заказанное, и он прервал свой рассказ, чтобы выпить полчашки кофе, но я не сказал ни слова, твердо решив воздерживаться от любых вопросов и просто ждать, что еще он предпримет, чтобы я наконец увидел в нем двадцативосьмилетнего титана от литературы и смиренно освободил ему путь.
— Думаю, вы гадаете, как это я познакомился с Джорджем, — продолжал он. — Это случилось, когда он приехал в Гарвард на веселую вечеринку, устроенную клубом «Злой язык». Джордж танцевал на столе с моей девушкой. Выбрал ее как самую сексуальную. Он был великолепен. Произнес замечательную речь. Джордж Плимптон был великим человеком. Кое-кто говорил, что он сумел и умереть с достоинством. Вранье. Ему просто не выпало шанса вступить в сражение. А он был из борцов. Случись инфаркт днем, он бы с ним справился. Но ночью, во сне? Просто выстрел в затылок.
В этот момент я вспомнил, что в одной из своих книг Джордж приводил интервью, взятые у друзей-литераторов и затрагивавшие «фантазии на тему смерти». Позже, порывшись в домашней библиотеке, я обнаружил, что эта книга — «Потайной ящик» — начинается описанием знаменитого поединка с Арчи Муром в 1959-м, а заканчивается рассказом о том, как в 1974-м Джордж отправился по заданию «Иллюстрейтед спорте» в Заир, чтобы присутствовать на матче с участием тяжеловесов Мухаммеда Али и Джорджа Формана. Когда «Потайной ящик» вышел в 1977-м, Плимптону было пятьдесят, и, вероятно, лет в сорок семь — сорок восемь, когда начинался сбор материала, идея расспросить братьев-писателей, какой им видится их будущая смерть, представлялась ему не более чем забавной, и все ответы — в его изложении — были комичными, причудливыми или театральными. Ведущий колонку в газете Арт Бухвальд сказал, что видит себя падающим замертво на корте Уимблдона — во время розыгрыша финального кубка среди мужчин, в возрасте девяноста трех лет. Молодая англичанка, назвавшаяся «независимой поэтессой», поведала Джорджу в баре Киншасского интерконтинентального отеля, что «круто было бы умереть от удара током, играя на электрогитаре в рок-группе». Мейлера, который тоже прилетел в Киншасу писать о чемпионате, больше всего привлекала идея стать жертвой животного. Если на суше, то льва, если в море — кита. А сам Джордж видел себя умирающим на стадионе «Янки»: «иногда бэттером, оглушенным свирепого вида бородачом, иногда запасным, налетевшим на статуи, прежде стоявшие в глубине центрального поля».
Смешно и оригинально — вот как Джордж и его друзья представляли себе свою смерть, когда еще не верилось, что она в самом деле наступит, когда эти мысли были лишь поводом пошутить. «О! А ведь есть еще смерть!» Но смерть Джорджа Плимптона не была ни смешной, ни оригинальной. И абсолютно не соответствовала его фантазиям. Он умер не в полосатой спортивной форме на стадионе «Янки», а в полосатой пижаме, во сне. Умер как все мы — в ранге любителя.
Вынести этого я уже не мог. Невыносима была энергия мальчика-переростка, его упоенная самоуверенность, гордость ролью энтузиаста-рассказчика. И что окончательно добивало — Джордж тоже не мог бы этого вынести. Но если я намеревался сделать все возможное, чтобы Климан не выпустил биографию Лоноффа, необходимо было подавить волнообразно подступавшее желание сесть в машину и поскорее вернуться в Беркшир. Надо было набраться терпения и посмотреть, какие еще шаги предпримет Климан для достижения своих целей. Почти позабыв за последние годы, что надо делать в случае чистого антагонизма, я приказал себе не обольщаться, отказывая оппоненту в проницательности, сколько бы он ни прятался за спонтанной болтливостью.
Допив вторую чашку кофе, Климан внезапно сказал:
— Связь Лоноффа с сестрой меняет дело, согласитесь.
Значит, Джейми призналась ему, что все мне рассказала. Еще одна непонятная грань в ее поведении. Какие выводы я должен сделать — если это вообще возможно — из того, что ока выбрала для себя роль посредницы между мной и Климаном?
— Все это глупости, — заявил я.
Он, наклонившись, похлопал ладонью по папке.
— Роман не доказательство. Роман — это роман, — возразил я и снова принялся за еду.
Он улыбнулся и, опять наклонившись над папкой, открыл ее, достал конверт из светло-коричневой манильской бумаги, снял зажим и высыпал содержимое на стол, прямо среди тарелок. Мы сидели возле окна и легко могли видеть людей, идущих по улице. Когда я на миг поднял голову, все они разговаривали по мобильникам. Почему я воспринимал их сотовые телефоны как символ того, от чего мне хотелось сбежать? Они были естественным следствием технического прогресса, и все же в их распространении я видел знак моей безмерной удаленности от общества современных людей. Я больше не принадлежу к ним, думалось мне. Время моей принадлежности к ним истекло. Мне надо уехать.
Я взял со стола фотографии. Четыре блеклых изображения худого высокого Лоноффа и худенькой высокой девушки — по уверениям Климана, его сестры Фриды. На одном снимке они стояли перед непримечательным деревянным домом, на тротуаре, казалось купавшемся в лучах солнца. Фрида в белом летнем платье, с длинными пышными косами. Изображая крайнюю усталость, Лонофф положил голову ей на плечо, а она широко улыбается, подбородок у нее тяжеловат, крупные зубы привносят легкое сходство со здоровым домашним животным. Он выглядит красивым, темные волосы высоко зачесаны надо лбом, худощавое лицо вызывает в памяти образ жителя пустыни — не то еврея, не то бедуина. На другом снимке оба смотрят вверх — сидят на траве у расстеленной для пикника скатерти и потешаются над чем-то в тарелке, на что Лонофф указывает ей пальцем. На третьем они постарше. Лонофф стоит, высоко подняв руку, а ставшая плотнее Фрида изображает собачку с умоляюще поднятыми лапками. Лонофф, напустивший на себя строгий вид, командует. На четвертом ей уже, вероятно, лет двадцать, и она явно больше не желает послушно исполнять все прихоти брата и выглядит крупноватой, неулыбчивой молодой женщиной, а он — по контрасту — почти бесплотным и совершенно свободным от всех искушений, кроме невинного зова юношеской музы.
Можно было бы доказать, хоть в суде, что никто, кроме воспламененного своей идеей Климана, не углядел бы в этих фотографиях ничего подозрительного и сказал бы, что из них только то и можно извлечь, что сводные брат и сестра находились в хороших отношениях, были друг к другу привязаны, скорее всего, хорошо понимали друг друга и в первой четверти двадцатого столетия кто-то — отец, сосед, друг — несколько раз сфотографировал их вместе.
— Ну что ж, фотографии, — уронил я. — В них ничего особенного.
— В романе Лоноффа роль совратительницы играет Фрида.
— В романе нет ни Лоноффа, ни Фриды.
— Избавьте меня от лекции о непроницаемой грани, отделяющей вымысел от реальности. Все это пережил сам Лонофф. Это мучительная исповедь. замаскированная под роман.
— Или роман, замаскированный под мучительную исповедь.
— Тогда почему Лоноффу было так страшно писать его?
— Потому что писатели могут пугаться написанного. Магия вымысла способна и на большее.
— Вы видели фотографии, — изрек он таким тоном, словно предъявил мне порнографические открытки, — а теперь я покажу рукопись, и тогда вы не сможете утверждать, будто в романе описано то, что только могло бы случиться, но чего не было в действительности.
— Послушайте, Климан, у вас ничего не получится. Думаю, это совсем не сюрприз для такого litterateur, как вы.
Он молча вынул рукопись из папки и положил ее на фотографии. Двести — триста страниц, перехваченных толстой эластичной резинкой.
Какая беда, что первая часть романа, который Лонофф так и не смог довести до конца, считал неудачным и, может быть, даже и дописав, не стал бы печатать, находится в руках не ведающего стыда, беспринципного, пробивного и безответственного парня, чье отношение к литературе полностью противоположно тому, которое исповедовал Лонофф!
— Вы получили это от Эми Беллет? Или украли у этой несчастной женщины?