Филип Рот
Профессор Желания
Искушение посещает меня впервые в образе (весьма примечательном) Эрби Братаски — развлекающего публику солиста и руководителя эстрадного ансамбля, шансонье, комика и прочая и прочая на почасовой оплате в нашей маленькой семейной гостинице, практически пансионате, расположенном на склоне холма. Если Эрби не щеголяет эластичными, но все равно чуть не лопающимися у него в паху плавками (а носит он их, когда дает всем желающим уроки румбы на площадке перед бассейном), то одевается с обдуманно неотразимым шиком: как правило, в двуцветную, алую с розовым, спортивную куртку истинного стиляги и канареечно-желтые брюки клеш, чуть ли не метущие пол, но все же не скрывающие от восхищенного взгляда ослепительнобелые летние туфли, с узким носом и в дырочку. Распечатанная упаковка жевательной резинки «Блек Джек» лежит наготове в брючном кармашке; порция жвачки медленно и печально перекатывается во рту, который — как и все лицо Эрби — моя мама называет хлебальником.
Под стильным узким брючным ремнем из крокодиловой кожи, сквозь который пропущена золотая цепочка карманных часов, ноги постоянно выделывают коленца. Эрби вечно приплясывает под не слышную миру джазовую музыку, которая звучит в африканских джунглях его мозга. В нашем ежегодно обновляемом рекламном проспекте (а начиная с седьмого класса наравне с владельцем гостиницы его обновляю я) Эрби именуется «нашим еврейским Кугатом и нашим еврейским Крупой в одном флаконе», а также «вторым Дэнни Кайе» и, наконец, — чтобы и последнему дураку стало ясно, что наш шестидесятикилограммовый двадцатилетний живчик не тьфу тебе и, главное, «Венгерский Пале-Рояль» семейства Кипеш тоже не тьфу тебе, — «новым Тони Мартином».[1]
Бесстыдный эксгибиционизм Эрби очаровывал наших постояльцев почти так же, как меня. Стоило кому-то из новых гостей впервые расположиться в полированном кресле-качалке на общей веранде, как кто-нибудь из старожилов, прибывших в пансионат из душного мегаполиса неделей раньше, принимался с гордостью расписывать ему это ходячее чудо из племени аборигенов: «Вы и сами изумитесь его загару. Такого загара просто-напросто не бывает. Парень подставляет себя солнечным лучам буквально с первого погожего дня. И никогда не сгорает, даже не обгорает — только загорает. Такая кожа была, должно быть, у наших библейских предков».
Поврежденная барабанная перепонка — вот причина, по которой «визитная карточка» нашего заведения (как нравится именовать себя Эрби, особенно в присутствии моей мамы, которой это явно не по душе) не была отправлена на фронты Второй мировой. В креслах-качалках и за карточными столами все на той же общей веранде спорят без устали о том, врожденный это изъян или самонаведенная порча. Одна только мысль о том, что кто-нибудь другой, кроме природы-матушки, лишил нашего Эрби шанса вступить в неравную схватку с японским императором, дуче и фюрером, — одна только мысль об этом приводит меня в ужас и возмущение. Какая это мука — воображать, как Эрби берет шляпную булавку, зубочистку — а то и сосульку! — и преднамеренно уродует себя, лишь бы избегнуть призыва в действующую армию.
— Я бы ничуть не удивился, — говорит постоялец А(брам)ович. — Парень не промах! От него можно ждать чего угодно.
— Бросьте, он на такое не способен! Парень любит родину и был бы счастлив пасть за нее смертью храбрых, — возражает постоялец Р(абин)ович. — И я вам таки скажу, из-за чего он наполовину оглох, а если не верите, спросите у врача — он таки тоже тут. Барабанную перепонку он повредил из-за своих чертовых барабанов!
— Парень — барабанщик что надо! — подхватывает постоялец Г(урев)ич. — Мог бы хоть сейчас выступать в «Рокси».[2] И, сдается мне, вы сами только что назвали единственную причину, по которой его туда не берут. Барабанит что надо, а сам не слышит, как и что барабанит.
— Положим, — встревает в разговор постоялец Д(ым)шиц, — сам-то он не говорит ни «да», ни «нет». Не трогал он уха или таки поковырялся в нем. И если таки да, то чем именно.
— А не говорит, потому что он творческая натура! И ему нравится томить публику ожиданием. Но он дает-таки понять, что способен на все, что угодно. Он таки намекает. А творческую натуру на хромой козе не объедешь.
— Знаете, оставили бы вы такие намеки. Потому что уши вянут. Хватит с нас и того, на что намекают антисемиты!
— Ах, я вас умоляю! Парень так одевается — взять хоть золотую цепочку, — так следит за собой, так работает над своей фигурой и вдруг бросит все это, не говоря уж о барабанах, и добровольно отправится туда, где его могут убить или, не дай бог, искалечить?
— Согласен! На все сто процентов. Кстати, вистую.
— Ах вы паршивец, без ножа режете, стрижете как овцу, раздеваете догола! Кто-нибудь объяснит мне, какого черта я не сбросил обоих вальтов? Послушайте, а вам известно, что вам таки не по зубам? Вам не по зубам такой парень, такой весельчак, такой красавчик, такой замечательный барабанщик! Уверяю вас, он таки еще войдет в историю шоу-бизнеса!
— А взять бассейн! А взять вышку! А взять трамплин! Да если бы Билли Роуз увидел, как парень кувыркается в воде, тот бы уже назавтра кувыркался в «Аквашоу»![3]
— А голос? А таки голос?
— С таким голосом ему бы не валять дурака, а петь серьезно и брать уроки вокала!
— А зачем ему уроки вокала? Перестанет валять дурака — и милости просим в «Метрополитен-опера»!
— Да что там «Метрополитен-опера»! Он мог бы стать певчим в синагоге! Иисусе Христе, он мог бы стать кантором! Без проблем! Он пел бы в синагоге, а мы бы все плакали. Вы только представьте себе: он в белом талесе[4] — и с таким загаром!
И тут наконец они обращают внимание на меня, а я в дальнем углу веранды собираю из деталей авиаконструктора модель «Спитфайер RAF».
— Эй, маленький Кипеш, вечно ты подслушиваешь! Лучше поди сюда и скажи: а кем ты хочешь стать, когда вырастешь? Не надо начинать новый кон, давайте минуточку послушаем! Ну, и кто таки твой образец для подражания, а, маленький Кипеш?
На этот вопрос я отвечаю не раздумывая. Отвечаю без малейшей запинки.
— Эрби, — говорю я, к вящей радости всех присутствующих, кроме разве что замужних женщин, уже успевших обзавестись собственными сыновьями, — дамы смотрят на меня малость обескураженно.
Да и кому же другому, милые дамочки, мне подражать? Кто еще умеет так бесподобно имитировать латиноамериканский акцент Кугата, благоговейный гул шофара, а по моей просьбе — и грохот авианалета на Берхтесгаден, да и самого Гитлера, трясущегося от страха у себя в норе под все новыми и новыми бомбовыми ударами?[5] Неподдельный энтузиазм и непревзойденная виртуозность Эрби таковы, что моему отцу порой приходится предостерегать моего кумира: талант у тебя, что ни говори, уникальный, но держи-ка, парень, свое умение при себе.
— А в чем дело? — обижается Эрби. — Я пержу как бог!
— Готов согласиться, — отвечает на это отец, — но только не в присутствии постояльцев обоего пола, особенно если у них есть дети.
— Но я работаю над собой круглосуточно! Вот, послушайте…
— Нет, прошу тебя, Братаски, при мне тоже не надо. Пойми, это не совсем те звуки, которые человек на отдыхе хочет слушать за игорным столом, да еще после доброго ужина. Можешь ты, наконец, втемяшить это себе в башку? Или нет? И чем она вообще набита, твоя башка? Неужели ты не понимаешь, что эти люди придерживаются кошерного уклада? И что у них жены и дети? Друг мой, пойми, все предельно просто: звуки шофара льются в священную субботу в храме, а те, которые испускаешь ты, уместны только в сортире. И на этом, Эрби, давай раз и навсегда закончим. Инцидент исперчен.