Мне не нравился Котлер, я не доверял ему и, садясь к нему в машину, с тем чтобы воспользоваться предложением одежды и ночлега, сознавал, что совершаю очередную ошибку. Он был боек, самоуверен; он чувствовал свое превосходство не только над людьми типа Кодуэлла, но и, скорее всего, надо мной. Классическое дитя богатых еврейских пригородов Кливленда, Сонни Котлер, с этими его длинными темными ресницами и раздвоенным подбородком, с его успехами в баскетболе, занимающий второй год подряд, невзирая на его еврейство, пост председателя Объединенного совета братств, сын не мясника, но владельца независимой страховой компании и не продавщицы мясной лавки, а наследницы огромного универмага, — Сонни Котлер был для меня слишком хорош, слишком самодостаточен, слишком смышлен и продвинут в самых разных отношениях, и вместе с тем я оставался к нему целиком и полностью равнодушен: уж больно он казался мне чуждым. Умнее всего было бы немедленно упаковать чемоданы, рвануть из Уайнсбурга в родной Нью-Джерси и, хотя прошла уже почти треть семестра, попытаться, пока меня, схватив за шкирку, не потащили в армию, восстановиться на втором курсе в колледже Трита. Послать ко всем чертям всех этих флассеров, котлеров и кодуэллов, послать ко всем чертям Оливию и, сев на поезд, помчаться домой, туда, где единственную опасность представляет собой тронувшийся умом мясник, а все остальное — это Ньюарк, пребывающий в тяжких трудах, разномастный, подмазываемый и подмазывающий, наполовину не приемлющий чужого и чужаков ирландско-итальянско-немецко-славянско-еврейско-негритянский Ньюарк.
Но, будучи взволнован и растерян, я отправился в домик еврейского братства, и там Сонни Котлер познакомил меня с рядовым членом братства Марти Циглером, тихим юношей, похоже еще ни разу не брившимся, который, приехав в Уайнсбург из Дейтона, прибился к Котлеру, судя по всему, просто боготворил его — прирожденный последователь прирожденного лидера — и, понимая любое указание с полуслова, тут же бросался его выполнять. И, стоило нам остаться втроем в комнате Котлера, этот Марти буквально сразу же за смехотворные полтора бакса в неделю согласился стать моим «дублером» в церкви по средам, то есть регулярно приходить туда, указывать мою фамилию на карточке, какие раздает на входе инспектор, возвращать карточку по окончании проповеди и не говорить никому ни слова о нашей сделке ни теперь, ни когда-либо еще. У Марти была приятная, хотя и несколько заискивающая улыбка; казалось, угодить мне он рад ничуть не меньше, чем ублажить — пусть и тем же самым — своего кумира Сонни.
Довериться Циглеру тоже было ошибкой, последней ошибкой; и об этом я тоже догадывался с самого начала. Не злобный Флассер, главный человеконенавистник во всем колледже, а добрый и отзывчивый Циглер стал проклятием, в тень которого я отныне попал. Причем я пребывал едва ли не в восторге из-за всего со мною происходящего. Пусть и не будучи последователем — ни по врожденной, ни по приобретенной склонности, — я все равно потянулся за прирожденным лидером, слишком измученный и ошеломленный за весь этот долгий день, чтобы вовремя остановиться.
«Ну вот, — торжествующе провозгласил Сонни, после того как мой только что нанятый дублер вышел из комнаты, — с проповедями мы разобрались раз и навсегда… Все оказалось просто, не правда ли?» Так высказался самоуверенный Сонни, а я, истинный сын своего охваченного перманентной паникой отца, уже тогда, вне всякого сомнения, понимал, что этот сверхъестественно красивый еврейский юноша с царственной осанкой и безупречно патрицианскими манерами, привыкший к всеобщему восхищению и обожанию, не говоря уж о простом повиновении малейшему его слову, никогда ни с кем не спорящий и не ссорящийся, получающий несомненное удовольствие от того, что является подлинным солнцем на крошечном небосводе объединенных братств, — что этот во всех отношениях достойный молодой человек станет для меня ангелом смерти.
Пока мы с Сонни находились у меня в мансарде, начался снегопад, а к тому времени, когда мы добрались до домика братства, скорость ветра усилилась до сорока миль в час, и за долгие недели до Дня благодарения знаменитая снежная буря ноября 1951 года, придя со стороны океана, постепенно охватила северные округа Огайо, соседствующие с ним штаты Мичиган и Индиана, а затем распространилась на запад Пенсильвании, юг штата Нью-Йорк и, наконец, чуть ли не на всю Новую Англию. К девяти вечера снега выпало на два фута, меж тем снегопад все не прекращался удивительным и неизъяснимым образом, хотя ветер стих, по меньшей мере в Уайнсбурге; ветви старых деревьев уже не скрипели и не трещали под его натиском и тяжестью осевшего на них снега, не трещали и не ломались, с грохотом рушась во дворы и перегораживая подъездные дорожки; да и сам ветер, казалось, устал выть и злобиться, и только нескончаемые снежные столбы вились в воздухе и медленно опускались наземь, словно бы вознамерившись укрыть белым саваном все, что по той или иной причине еще оставалось не погребенным в Верхнем Огайо.
В самом начале десятого мы услышали рев. Он доносился из кампуса, расположенного примерно в полумиле от домика еврейского братства на Бакай-стрит, где я только что поужинал и, как было обещано, получил в свое распоряжение кушетку, платяной шкафчик и несколько свежевыстиранных вещей Сонни; стать его соседом по комнате мне было предложено не только на эту ночь, но и на сколько вздумается. Рев, который мы услышали, напоминал крики восторга на стадионе после красиво забитого мяча, вот только он никак не утихал… Так ревут, когда, красиво забив мяч в домашнем матче, команда становится чемпионом. Так ревут на улицах, когда после долгой кровопролитной войны становится известно о безоговорочной капитуляции противника.
Началось все (как потом выяснилось) с пустяка, причем совершенно невинного: четверо первокурсников из маленьких городков Огайо, парни, в сущности, деревенские, выскочив из Дженкинс-холла полюбоваться первым с их поступления в колледж снегопадом, затеяли на дворе перед корпусом игру в снежки. Постепенно к ним присоединились остальные первокурсники Дженкинса, а затем, увидев из выходящих на тот же двор окон других общежитий, что происходит, туда высыпали обитатели Найл-холла и Уотерфорда. И вот уже разгорелось полномасштабное, хотя и веселое сражение с участием нескольких десятков разгоряченных парней, беззаботно выскочивших на мороз в одних спортивных костюмах, в пижамах, а то и просто в трусах и майках. Не прошло и часа, как вслед за снежками в противника полетели банки из-под пива, прямо в ходе потешного боя и осушаемые. На снег пролилась первая кровь: кое-кто был нешуточно травмирован «вражескими снарядами», в число которых уже вошли учебники, корзинки для мусора, карандаши, точилки, склянки с чернилами; последние, разбиваясь, окрашивали в иссиня-черные тона снежное поле, которое освещали переделанные под электрические лампы газовые фонари в выходящих на пустырь аллеях. Однако первое кровопролитие не умерило боевого куража, скорее напротив. Вид крови, пролившейся на белый снег, превратил беззаботно радующихся первому в году — чрезвычайно раннему и неслыханно обильному — снегопаду подростков в полчище беснующихся бунтарей, ведомых несколькими невесть откуда взявшимися зачинщиками, готовых превратить игру в драку, а драку — в побоище, дав волю самым низменным инстинктам (ничуть не облагороженным регулярным посещением проповедей); и, по колени в глубоком снегу, они схватились чуть не насмерть в сражении, которому не суждено было изгладиться из памяти выпускников и которое буквально на следующий день гневная передовица «Уайнсбургского орла» нарекла «великой уайнсбургской битвой в подштанниках», а студенты окрестили это Ночью белых трусиков.
Разгулявшиеся молодчики ворвались в три женских общежития: Доулэнд, Кунс и Флеминг, кое-как добравшись до них по заваленным снегом дорожкам и ступенькам крыльца: и, хотя стеклянные двери уже были заперты на ночь, стекло просто-напросто расколотили, добравшись таким образом до внутренней задвижки, а в одном случае вышибли кулаками и плечами и саму дверь; при этом налетчики сжимали в руках уже не снежки, а тяжелые комья из снега и грязи. Легко опрокинув столы дежурных, преграждавшие доступ на лестницу, налетчики устремились на верхние, обитаемые, этажи, вломились в девичьи спальни и примыкающие к ним помещения сестринств. Студентки разбежались кто куда в поисках хоть какого-нибудь укрытия, а в это время буяны, совершенно обезумев, открывали платяные шкафы и комоды, срывая с вешалок и вываливая на пол их содержимое. Искали они белые женские трусики и буквально каждую найденную пару выбрасывали в распахнутые окна, и она мягко планировала на живописно заваленный снегом четырехугольный двор, где меж тем собралось уже несколько сот человек: помимо обитателей соседних мужских общежитий сюда успели подтянуться члены братств, живущие на Бакай-стрит и привлеченные в кампус слухами о творящейся здесь — и совершенно не свойственной Уайнсбургу — череде бесчинств.