Конечно, я не выдержал и в первый же выходной пошел в общежитие, выклянчив у Колянича его замшевую куртку. Куртка была мне великовата, но зато я знал, что ни у кого больше такой нет. Еще у меня был с собой транзистор. Я носил его в заднем кармане брюк, как один парень из какого-то фильма. Идешь — и сзади то музыка, то футбольный матч, то литературная передача.
Перед входом в общежитие стояли и курили ребята. Должно быть, наплясались и вышли остыть на ветерке, потому что все они были без пальто, а танцующих я увидел через окна первого этажа. «Это что за кадр?» — услышал я за спиной. «Не знаю…»
Я вошел в вестибюль, и вахтерша даже не поглядела на меня. Музыка доносилась из глубины коридора, и я пошел на нее.
Здесь, в маленьком зале, было тесно и душно. Я стоял у стены, искал глазами Зою и увидел наконец. Она отплясывала с каким-то парнем, и он мне сразу же не понравился — у него были усики и бачки, похожие на две сосиски, прикрепленные к щекам. Пижон. Я глядел не на Зойку, а на этого парня с «сосисками» на щеках и думал о том, что находят девчонки в таких волосатиках?
Зоя увидела меня.
Когда танец кончился, она подошла (волосатик следом) и протянула руку:
— Д'Артаньян? Попрощаться пришел?
— Нет еще, — ответил я. — Просто так.
— По пути? — сказала Зойка. И я согласился:
— Да, шел вот и заглянул по пути. А здесь, оказывается, танцы, так что не буду мешать.
Я хотел повернуться и уйти, но Зойка удержала меня за рукав Коляничевой куртки.
Мы вышли на улицу. Зойка держала меня под руку. Те парни все еще стояли и курили, и я снова услышал за спиной: «А, еще один Зойкин воспитанник!» Зойка тоже услышала и обернулась.
— Вот что, мальчики, — сказала она. — Вернусь — поговорим.
Я подумал: «Ну и ну! А я-то уж приготовился драться».
Парни сразу заткнулись и только глядели нам вслед.
— Они тебя боятся? — спросил я.
— Меня все боятся, — ответила Зойка.
— Я не боюсь.
— Это временно, — успокоила она меня. — Потом тоже будешь. Погуляем немного?
Мы шли по Московскому проспекту, спешить нам было некуда. Зойка держала меня под руку, и мне больше ничего не требовалось. Я даже забыл включить свой транзистор. Временами мы поглядывали друг на друга. С чего это я буду ее бояться?
— Знаешь, — сказал я, — пойдем ко мне? Есть клубничное варенье.
— И мама, и папа, и бабушка… — подхватила Зойка.
— Бабушки нет, — вздохнул я, — Она погибла на войне, в партизанском отряде.
— Помни про свой бюллетень, — сказала она.
Но на этот раз я не врал: моя бабушка действительно погибла в партизанском отряде. Тогда ей было меньше лет, чем сейчас маме. У нас хранится газета со статьей «Подвиг разведчицы», и бабушкин орден Отечественной войны, и ее последняя фотография, где она с автоматом и в папахе.
— Нет, — вздохнула Зойка. — Не пойду. Понимаешь, я знаю, что это жутко нехорошо — завидовать. И ничего не могу с собой поделать. Всегда завидую, когда вижу кого-нибудь с матерью и с отцом. Я ведь детдомовская… Ты этого не поймешь. Ты считаешь, что в жизни иначе не может быть: мать, отец, свой дом — все на месте. А у меня никогда не было своего дома, и…
Она не договорила и отвернулась. А я не знал, что ей сказать. Просто я не переживал ничего подобного.
Конечно, можно было бы зайти куда-нибудь в кафе, и деньги у меня были, — Зоя воспротивилась. Ей нравится ходить. Ходить, смотреть на прохожих, разговаривать.
— С кем ходить? — спросил я. — С этим волосатиком?
Она рассмеялась. Нет, с ним она не ходит. Это он ходит за ней. Надоел, ужас! Два раза предложение делал. А разве можно выйти замуж без любви? Нет уж, если она и выйдет, то лишь тогда, когда почувствует: вот без этого человека жить нельзя.
— Тебе сколько лет? — спросил я.
Зое было девятнадцать — на год больше, чем мне. И я мог не врать, что мне двадцать или двадцать один; она ведь видела мой бюллетень, а там все сказано. Я был для нее просто мальчишкой. Я знаю, что в восемнадцатилетних ребят почти никто не влюбляется. Наверно, надо быть хотя бы чемпионом по шашкам, чтобы в тебя влюбилась ровесница. И даже роскошная замшевая куртка Колянича с «молниями» на карманах не сможет помочь.
Я и не заметил, как Зойка учинила мне форменный допрос. Ее интересовало все: и как я учился, и какие у меня отношения с Коляничем, и что я думаю о будущем. Впрочем, я отвечал охотно. Учился прилично; Колянич — мировой мужик; будущее — служба. И вдруг: «А ты любишь свою работу?» И вовсе не потому, что я не знал, как ответить (мне хотелось ответить как-нибудь особенно красиво, чтобы она поняла, что я не просто скучный работяга, который отдает заводу свою смену, а там хоть трава не расти), я ответил не сразу. Я шел, подбирая слова, а они как на грех не появлялись, и в этот момент я казался сам себе дурак-дураком. Потом я подумал, как обо мне думает сейчас Зоя, и от этого стал еще глупее, и мог выговорить только: «Еще бы!» Очень «глубокий» ответ получился у меня, черт возьми! Но Зоя была серьезна.
— Знаешь, — сказала она, — если при мне какой-нибудь человек начинает ругать свою работу, он для меня потерянный. Он также и собственную жену может ругать, или мужа, и ребят… Словом, работу нельзя ругать. Это все равно что хлеб выбросить. Ты так считаешь?
Я просто не задумывался над этим. И, конечно же, не раз слышал от ребят в цехе, что работа не по ним, — эти ребята приходили и уходили, и никто не вспоминал их потом, даже фамилии тут же улетучивались из памяти. А ведь наверняка Зойка права, и эти «птички-перелетки» действительно не очень симпатичные люди: ищут, чтоб работа полегче, а тугриков побольше. Но почему же я сам не задумался над этим, хотя всего на год моложе Зойки?
И вдруг маленькая девушка, которая держала меня под руку, показалась такой взрослой и такой умной, что я только и смог пробормотать в ответ: «Не знаю».
— Ты вообще, наверное, мало задумываешься? — сказала Зойка. — А разве можно жить и не думать? Зачем человек живет? Для кого живет?
— Ну, — усмехнулся я, — это как темы для школьного сочинения. Тебе бы учительницей быть.
Зоя выдернула руку, словно обидевшись.
— Я и так почти учительница. Бригадир все-таки.
И пошла, пошла выговаривать мне за то, что я мало думаю. Я не оправдывался и не перебивал ее. Мне самому было интересно. Второй раз мне говорили примерно то же самое. Похожий разговор был однажды с Коляничем. Не то чтобы он сердился на меня, вовсе /нет! Просто ни с того ни с сего спросил: «Вовка, хочешь быть хорошим человеком?» — «А я разве плохой?» — «Ты еще никакой». Я малость обиделся. Даже в газетах пишут, что маленький ребенок — уже личность, требующая к себе уважения. А я дорос до усов, и «никакой»? Колянич почувствовал, что я надулся, и обнял меня: «Хороший человек, Вовка, это тот, который живет не для себя, а для других. Усек?» Вот и весь разговор. А теперь Зойка повторила почти то же самое: «Для кого жить?»
Нет, я не думал над этим.
— Тебе бы с моим Коляничем поговорить, — сказал я. — У вас даже слова одинаковые.
Вдруг Зойка тихо засмеялась.
— Ну, тогда я за тебя спокойна, — сказала она. — Я думала, тебя некому учить уму-разуму. Я поехала домой. Не провожай меня. Счастливо служить.
Зойка повернулась и побежала к автобусу. Я слышал, как полы плаща хлопают по ее коленкам. Догнал ее. Все это было так странно и так непонятно мне — зачем она пошла со мной, почему так быстро убегает, или ей просто неинтересно?
— Зоя, — сказал я, — а завтра… Она не дала мне договорить.
— Слушай, Володька, не выдумывай ты ничего, пожалуйста. Будешь объясняться в любви — я посмеюсь, и все. Ну какая может быть любовь?
— Самая настоящая, — уныло ответил я.
Подошел автобус, и Зойка уехала.
Вот и все, что было. Я вспоминал тот вечер, прыгая с камня на камень, подгоняемый ветром, и вдруг каменная гряда оборвалась. Море уходило куда-то далеко-далеко, и с неожиданной остротой я впервые понял, почувствовал, что мы здесь именно затем, чтобы жить для других. Я, рядовой Владимир Соколов, стоящий сейчас на самом что ни на есть крайнем кусочке нашей страны, на этом камне; впереди — море, чужие государства и чужие люди, а за спиной все мое — и Ленинград, и мама, и Колянич, и завод, и Зойка, и мое детство, и мое будущее — все там!