— Ты жалуешься? — прошептал Тенгери.
— Позор, позор, — повторил Бат и снова вздохнул.
— Тогда пожалуйся хану, десятник, пойди к нему и пожалуйся.
— Ага, выходит, ты не знаешь старинной мудрости: «Кто пойдет к хану с жалобой, назад не вернется!» Да что мы тут разговорились. — Бат потянулся и неожиданно резко проговорил: — Конечно, правильно, что наша тысяча выступает последней. Возьмем волков, да, твоих волков: разве они пошлют вперед своих волчат, чтобы те по неопытности попали в западню? Нет, старый волк пойдет первым, а волчат поведет за собой, чтобы те, крадучись сзади, учились у стариков, как это делается. Выходит, правильно, что наша тысяча, в которой так много молодых волчат, идет позади.
— Но иногда, — сказал Тенгери, — волчата носятся впереди стаи и резвятся, ни о чем не тревожась…
— И если дойдет до настоящего дела, их первыми и разорвут. Ха–ха! Хан прав, тысячу раз прав! — Бат сделал несколько быстрых шагов в сторону, как бы желая разбудить следующего своего воина, но вернулся и прошептал: — Возьми хотя бы время, когда мы выступаем, — только на восходе солнца. Мне просто… просто захотелось разбудить тебя первым, Тенгери.
— Но где же твои китайцы, Бат?
— A-а, ты опять за свое? Увидишь их, не сомневайся: они уже по эту сторону Великой стены, и их полководец, которого они носят на бамбуковых носилках по степи, разрешил им несколько дней пограбить. Увидишь их, не сомневайся: правда, живых китайцев останется к тому времени меньше, чем мертвых. Тех, кто идет последними, бросают в бой, только чтобы добить уже поверженного врага.
Теперь Бат действительно ушел.
Тысяча за тысячей скрывались за Лисьим перевалом. Луна, казалось, зацепилась за острую вершину горы, и тучи пыли застилали ее бледный диск.
В главном лагере царили покой и умиротворенность. Никто никого не подгонял, никто ничему не удивлялся, каждый делал что ему положено. Воины скакали к месту сбора, словно речь шла об охоте или рыбной ловле. Чингисхан спокойно сидел в своей дворцовой юрте в окружении женщин и девушек, которые подносили ему молочное вино и услаждали его танцами и шутками. Предстоящей битве он не придавал почти никакого значения и даже не стал сам во главе войска: если он в присутствии китайских послов обозвал князя Юн Хи, Сына Неба, слабоумным и трижды плюнул в южную сторону, то не только из желания оскорбить его, но и потому, что и впрямь считал его никудышным императором.
— Он хочет покарать меня, но он меня не знает, — сказал хан вечером своим военачальникам. — Возможно ли победить врага, не зная его? Ненависть сама по себе не убивает! Любой беркут умнее Сына Неба: беркут нападет на волка, но поостережется тигра — у тигра хватит сил сбросить с себя самого крупного беркута!
Когда Тенгери со своей тысячей оставил Лисий перевал позади, солнце стояло уже высоко в небе и жаркий ветер лизал траву и камень. Впереди лежала мерцающая степь — плоская, широкая, золотая. Ее прорезало длинное узкое озеро, берега которого поросли камышом. Вода в нем была чистая, прозрачная. На небе ни облачка, только солнце. Жарко, пыльно. Вот они достигли долины, и оглянувшись, перевал мог показаться людям черной пастью. Тихо, ни ветерка. Из–за повозок они ехали медленно, и всех их, людей и лошадей, облепили мухи. А вот ночью было прохладно, приятно. Иногда Им навстречу устремлялись стрелогонцы из других тысяч, которые торопились с донесениями к хану. Тенгери с удивлением смотрел им вслед. Его злило, что они им ни слова не крикнули: началась битва или нет, а если началась, то как идет и руководит ли китайский полководец битвой с бамбуковых носилок или все–таки сошел с них. Так нет же — стрелогонцы мчались мимо молча, и лишь их серебряные колокольцы требовали: «Пропустить! Пропустить!»
Тенгери втайне хотелось, чтобы их войско где–то попятилось — тогда, может быть, их тысячу скорее бросили бы в бой. Это было вызвано чистым любопытством, которое порой охватывало его, когда старики рассказывали о минувших горячих битвах или опасной охоте. Они умело выбирали слова, расцвечивая свой рассказ страхом, огнем и тьмой: там, где их поджидала опасность, они переходили на шепот, а где до победы оставалось лишь переступить через смерть — на крик. Но все же слова оставались словами, как ни нанизывай и ни создавай из них героического повествования, даже если они до того околдовывали слушавших, что тем начинало чудиться, будто и они сражаются и побеждают или гибнут. Но под конец всегда оказывалось, что ты–то сидишь на своем месте, на камне или на траве, и лишь внимаешь рассказу, а не сражаешься. Поэтому Тенгери и хотелось, чтобы монголы где–нибудь попятились и их тысяча поскорее вступила бы в бой.
Но им пришлось провести еще не один день, не одну ночь в седле, пока они встретились с врагом, не идущим, а бредущим им навстречу, потому что это были пленные, рядом с которыми гордо восседали на конях монгольские воины. Правда, пленных этих было не много: небольшой передовой отряд китайцев удалось окружить в ущелье и взять ночью так, что те не успели спустить с тетивы ни одной стрелы. Что известно всаднику о муках, которые испытывает пеший пленный? Обессилевшие китайцы с мольбой бросали взгляды на своих стражей, но победителям не было дела до их страданий, они подгоняли и подгоняли пленных и хохотали во все горло, когда те в отчаянии падали на колени в пыль и взывали к Будде.
Тысяча, к которой принадлежал Тенгери, как раз отдыхала, и воины разлеглись на траве. Стражи придержали своих лошадей и приказали пленным сесть. Пока воины переговаривались со стражами, ели и пили, обмениваясь новостями и трофеями, пленные всем своим видом показывали, что умирают от жажды. Однако стражи делали вид, будто не замечают этого, а некоторые из них даже угрожающе замахивались плетками.
— Они хотят пить, — сказал Бат, и лицо у него было такое, будто их жажда его радовала.
«Как же так?» — думал Тенгери. Ему казалось странным, почему побежденному противнику можно отказать в глотке воды. И слова десятника, фактически отказывавшие в глотке живительной влаги пленным, вызвали резкий протест в его душе.
И он, не произнеся ни слова, встал и сделал сидевшим неподалеку от него пленным знак следовать за ним. Сразу поднялись восемь китайцев, скорее удивившихся, чем обрадовавшихся.
— Эй, что ты собираешься делать с ними? — спросил его бородатый страж.
— Они хотят пить, брат, я отведу их к ручью, пусть напьются.
— Вот как? Отведешь к ручью? — Он натянул свою шапку на лоб и оскалил зубы. — Это пленные, а не овцы, слышишь? Выдумал тоже, на водопой поведет! А если они разбегутся?
— Тогда я их поубиваю! Мои стрелы их догонят!
— Всех восьмерых, да? А вдруг они побегут в разные стороны? Об этом ты не подумал, юноша, признайся!
Об их бегстве Тенгери действительно не подумал.
— Глупец! Послушай: возьми четверых, а потом еще раз четверых. И если хоть один от тебя уйдет, ты сам восемь раз умрешь!
Воины и стражи рассмеялись.
Тенгери быстро зашагал с первой четверкой к ручью, успев еще услышать, как Бат сказал стражнику:
— Он все равно что дитя малое: плачет, когда мы смеемся, болтает, когда все мы молчим, поет, когда мы изрыгаем проклятья; до сих пор ему приходилось стеречь лошадей и овец, но людей — никогда.
Ручей был узким, и все дно его кто–то словно аккуратно выложил крупными продолговатыми камнями.
— Смотрите не разбегитесь! — прикрикнул Тенгери на пленных.
Они пугливо закивали, хотя скорее всего слов его не поняли.
— Если вы убежите, мне не сносить головы. А что стоит человек без головы?
Они снова закивали.
— Давайте пейте!
И опять они закивали, но пить пока не осмеливались.
— Да пейте же! — Тенгери опустился на колени на лежавший у ручья плоский камень и приник к воде, как баран.
Теперь китайцы его поняли и тоже попадали на колени, а один даже свалился в ручей, обдав всех брызгами.