Я в Лондон в интересном качестве попал. Все знают анекдот о некоем коте, который был гуляка, ёбарь и все ночи пропадал на чердаках и крышах в поисках любовных приключений. А крепко-накрепко состарившись и одряхлев, по-прежнему проводил ночи вне дома. «Что ты там делаешь?» – спросили его хозяева. «А я теперь консультант!» – ответил кот. Так вот, в Лондон был я приглашён как член жюри международного конкурса поэтов. Писатель Олег Борушко некогда придумал интересную игру – «Пушкин в Британии». Александр Сергеевич, как известно, был наглухо невыездным и не был никогда в Британии, английский слабо знал (читал со словарём), но строчек, связанных с туманным Альбионом, сыскалось у него весьма немало. («Что нужно Лондону, то рано для Москвы», «торгует Лондон щепетильный», «скучая, может быть, над Темзою скупой» и разные другие). На этот фестиваль (уже девятый!) была вынесена строчка – «по гордой лире Альбиона», и желавшие принять участие в турнире должны были одно стихотворение начать этой строкой. Стихи высылались загодя, Олег читал их сам, и творения сотни (как не больше) графоманов сразу же кидал в корзину. Первые четыре таких конкурса Олег финансировал сам (даже дорога частично оплачивалась участникам), деньги находились благодаря его давней и весьма грамотной любви к антиквариату, а потом включилась Россия. Так на мелкие брызги нефтяного извержения празднуется теперь 6 июня в Лондоне день рождения Пушкина. В этот раз приехали сорок поэтов из пятнадцати стран мира. Согласитесь, что внушительная цифра – я о количестве стран, поскольку рад и горд, что русский язык распространяется по миру так стремительно и явно. Это прекрасное следствие кошмарной российской жизни, скажете вы мне, и я немедля соглашусь. Но радость мою это не уменьшит. А ещё был и турнир переводчиков (не помню точно, сколько их набралось в числе этих сорока), и три старых английских поэта впервые обрели звучание на русском языке. Тут надо отдать должное вкусу Олега: стихи читались не только в Пушкинском доме (есть в Лондоне такое заведение), но и в старинной церкви Сент-Джайлс. Она частично сохранилась чуть ли не с семнадцатого века, и забавно, что её так и называют: «церковь поэтов». Прихожанами её были Байрон, Мильтон, Шелли, тут похоронены переводчик Гомера (имя не записал), Даниель Дефо и Оливер Кромвель, просто не называю нескольких других со столь же звучными именами. Всё это рассказал мне настоятель церкви, явно пламенный патриот своего прихода, так что достоверность не гарантирую. А как раз когда в церкви этой читались стихи, был день кормёжки бомжей, и они сошлись со всей округи. А мы, кто курит, выходили покурить и, видит бог, не слишком отличались от нахлынувших бездомных. Часть из них явилась с выпивкой, украдкой поддавая под еду, у нас с собой, конечно, тоже было, так что очень интересная толпа собралась в тот день у знаменитой церкви, молча радовалась ей моя беспутная душа. И тени тех, кто посещал эту церковь в разные века, на нас смотрели с безусловным одобрением. А ещё несколько молодых бомжей покуривали травку за углом, и сладковатый запах анаши витал над этим дивным сборищем. Все бомжи расплатятся за это угощение сидением на субботней проповеди, а пииты – вольные птахи – почирикали и разлетелись. Вечером, конечно, пили уже вдосталь, Пушкин получил бы удовольствие от такого дня рождения своего.
Теперь об Англии немного. Был у меня родственник (со стороны жены, но не родня и ей, а по замужеству сестры), талантлив был и рьяный англоман, хотя английского не знал. Так вот на каждой пьянке он вставал и говорил торжественно и громко: «Здоровье Её Величества Королевы Английской! Мужчины пьют стоя!» А я хотя и выпивал (уж очень это глупо – рюмку упустить), однако не вставал. Скорее из упрямства и по вредности характера, чем по идейной непреклонности какой. Но вот сегодня, вдоволь начитавшись, как подло вела себя Англия с евреями (перечислять не место и не хочется), я рад о том упрямстве вспомнить невзначай. А кстати, мой любимый Черчилль был один из очень немногих, кто этой подлости (весьма разнообразной) противостоял, насколько мог. И я в этот приезд услышал с радостью легенду (проверять, естественно, не стал), что памятник ему – единственный из памятников в городе, на который не гадят голуби. Как видно, тоже уважают. Только есть два неких факта, которые не могу не упомянуть. Об одном из них я узнал сравнительно недавно (по глубинному невежеству, естественно), а факт второй с ним оказался в некой смысловой рифме. С удовольствием я оба тут и изложу.
Летом 1215 года король Иоанн Безземельный был вынужден под давлением восставших баронов подписать удивительный документ – Великую Хартию вольностей. Это был, как точно кто-то сформулировал, краеугольный камень будущей английской свободы и демократии. Это была гарантия прав человека и уважения к личности. Да, конечно, это сперва относилось только к так называемым свободным сословиям: баронам, церкви и купцам. Но из этого вытекало главенство закона, а не мановения монаршей руки. Из этого являлась возможность контроля над королевской властью. И много всякого другого, постепенно превратившего Англию в страну, какой она является сегодня. А знаменитая американская Декларация независимости спустя несколько веков произошла отсюда же. Речь шла о свободе человека и неотъемлемых его правах.
И одновременно почти что – летом 1206 года – на курултае всех монгольских князей, объединившихся под властью Чингисхана, была оглашена так называемая Великая Яса (оцените совпадение эпитетов). Это был свод законов, напрочь отдающих любого человека в полную власть верховного хана. Это был огромный перечень запретов и наказаний за их нарушение. Подлинник того закабаления не сохранился, к сожалению, но множество отрывков и комментариев дают достаточное представление об истинно великом документе.
Так и пошло с тех пор развитие Запада и Востока, а который из путей выбрала Россия, ясно видно и сегодня. Тут-то мне как раз и пригодится факт второй, донельзя мелкий рядом с первым, но на редкость показательный. Как раз в тот год, когда в России отменили крепостное рабство, в Лондоне пустили первую линию метро.
И клуб «Атенеум», над порталом которого стоит огромная позолоченная Афина, – такое же следствие английской свободы. Его учинили в начале позапрошлого века как клуб интеллектуалов, и первым его секретарём был Фарадей (да, да, тот самый). Предназначался этот клуб для тех английских джентльменов, которые внесли заметный интеллектуальный вклад в развитие человечества. Или же (замечательное послабление, по-моему) ещё только подавали веские надежды, что внесут. Одним словом, отсекалось множество людей торгового и всякого коммерческого успеха. «Нет, и таких сейчас полно в клубе, – повестнул нам Лёня, – только они ещё известны и другими проявлениями своей богатой натуры». Из просторного фойе широким маршем уходила лестница на второй этаж («Вот тут внизу когда-то помирились Диккенс с Теккереем», – буднично сказал нам Лёня, и облако высокого блаженства окутало мою седую душу). Но мы пока ушли направо. «Это как бы утренняя комната», – пояснил нам Лёня назначение большого зала, сплошь уставленного креслами и разными диванами (а рядом – небольшие столики, естественно). Тут можно было почитать свежие газеты (их ассортимент весьма велик), выпить чая или кофе – бармен за небольшой стойкой находился тут же безотлучно и ничуть не удивился, что незнакомый иностранный гость с утра заказал виски. И тут на нас посыпались такие имена сидевших в этой комнате людей, что ясно было: кто-нибудь из них, а то и многие, возможно, сиживали в кресле, на котором я сейчас прихлёбываю виски без содовой и льда (был спрошен – отказался, я дикарь). Здесь Дарвин мог сидеть (нет, кресла больно современные), мог Жюль Ренар, Бертран Рассел, Голсуорси или Черчилль. Господи, даже Черчилль! А что, вполне широкое кресло. «Лёня, – взмолился я, – только не привирай, ведь я это непременно опишу, не выстави меня наивным мудаком, каким на самом деле я являюсь!» «Да ты что, – ответил Лёня чуть надменно, – я вот именно за этим столиком не раз сидел с Исайей Берлиным, мы были приятели». Тут я задохнулся от восхищения и вспомнил: Лёня ведь уехал так давно, что успел ещё пообщаться с самим Керенским, просто-напросто пил с ним коньяк и наверняка постеснялся спросить у ветхого старикана, как он так просрал Россию. Потом мы поднялись по лестнице наверх, где в зале возле библиотеки традиционно пьют кофе, и там на специальной стойке полистал я толстенную в кожаной обложке книгу с перечнем нобелевских лауреатов, членов клуба «Атенеум». Каждому – страница текста и большая фотография. И тут я вовсе присмирел, и снова очень выпить захотелось. Весьма солидная батарея разных бутылок аккуратно выстроилась около кофейного автомата, как некое воинское подразделение, и, плеснув себе виски, я мельком подумал о заманчивой попытке в этот клуб вступить. Из кофейного зала был выход на балкон, и я недолго покурил у пыльных ног позолоченной Афины. «Клуб, – рассеянно думал я, глядя на бродящую внизу толпу туристов, – это знак особости, причастности к некой касте, и неважно – это клуб автомобилистов (он тут рядом) или горнолыжников, к примеру. Но такой, как этот, – штука уникальная, конечно…» Да, я забыл одну деталь: сюда являться можно только в пиджаке и с галстуком. Последний раз пиджак носил я (но недолго) лет пятьдесят тому назад, сейчас я был в пиджаке и при галстуке, предусмотрительно привезенными Лёней, и ощущал себя словно Иван Сусанин на приёме у чванливых польских панов – может быть, отсюда и проистекало моё слегка плебейское восхищение. Словом, было мне там хорошо и необычно. Спасибо тебе, Лёня, старый друг, думал я расслабленно и сентиментально. С виски мне покуда стоит погодить, спохватился я, поймав себя на этих чувствах. А после мы обедали в донельзя чинном ресторане на первом этаже, и Лёня нам продемонстрировал ещё одну чисто джентльменскую подробность: в листках нашего меню не было цен на разные блюда, а у Лёни они были, потому что гости тут платить не могут, платит только пригласивший их член клуба. Меня эта деталь весьма растрогала (вино было бургундское и пилось очень хорошо).