Утром, едва встав с топчана, после мертвецки крепкого сна, я заметил, что землянка убрана, сложены в порядке книги, везде наведена чистота, даже мои сапоги начищены, к гимнастерке подшит свежий подворотничок. Вчера я проводил Кремлева и Бугаева в госпиталь, вернулся окончательно физически и душевно разбитым. Усталость валила с ног. К этому еще примешалось ощущение пустоты в землянке: остро не хватало Пети Кремлева. Но он еще выживет, пронесет непосредственность характера через годы; Бугаев — не знаю... Проведенные в тревоге дни и ночи спал урывками, сегодня же сон — тяжелый и крепкий, и некоторое время после сна не могу прийти в себя: все, что было позади, за гранью сегодняшнего дня, казалось грезами какого-то изнурительного кошмара. Вид землянки вернул к действительности. Кто бы это мог?
У печки я заметил что-то осторожно мудрившего Иванова. Увидев, что я проснулся, он будто споткнулся:
— Вам воды холодной или подогреть?
— А вы какой моетесь?
— Из родника.
— Ну и мне из родника.
Иванов не понял, что сказал я преднамеренно. Мне вдруг стал люб этот угловатый замкнутый человек. Не обязанность и уважение заставили его выскоблить мое жилье, а что-то большее. Принеся ведро воды, он налил в таз и поставил его на табурет.
— Нет, брат, давайте на улицу, — сказал я.
— Холодновато.
— Ничего.
Когда я умылся, он спросил:
— А завтракать что вы будете?
— А вы что ели?
— Овсяную кашу.
— Тогда и мне овсяную.
— Я тут вам, — робко возразил он, — достал тушенку, чай согрел.
— Овсяную кашу, — повторил. — Я, брат, теперь во всем буду вам подражать. Гляди, и у меня появится такое железо в груди, как у вас. Ведь вы, фактически, вели поединок с танками! И ни один мускул не дрогнул. Будь я девушкой, я бы вас из десяти тысяч выбрал одного.
— Бугаева жалко, товарищ старший лейтенант.
— А Петю?
— Петя выживет.
— Ну, а с Бугаевым после войны мы обязательно отпразднуем свадьбу его дочери. Надо верить.
— Тогда спасибо, человек он правильный, — Иванов помялся. — А насчет десяти тысяч, это уж буквально ваша полная ошибка. Мужики и в гражданке мне часто так говорили. Но как только до женщин дело доходило, они нос в сторону воротят. Видно, у меня пот для них неподходящий. Так, видать, и проживу бобылем.
— Это уже действительно ваша полная ошибка, — возразил я.
— Лучше скажите мне — можно вместо Кремлева у вас связным быть? Петя наказывал, да и Бугаев просил беречь вас.
— Дело ваше, Иванов. Сделаете честь.
Спустя час после завтрака и беседы с бойцами я сидел у связисток. Девушки осаждали наш телефон, поздравляли: мы первыми приняли танковый удар и выглядели в их глазах героями. Меня они встретили буйным славословием. Одна Клава поздоровалась недружелюбно, неохотно пригласила сесть, на девушек с нарочитой грубоватостью прикрикнула:
— Ну, раскудахтались!
Связистки приводили в порядок фактически полностью свернутый к эвакуации коммутатор. В землянке баррикады.
— Что, приготовились драпать? — подбросил я ежа. Клава вспыхнула, но смолчала: она не могла забыть поступок Иванова, была зла на всех вносовцев. Мое появление выбило ее из колеи. Она смущалась, не знала, как правильно вести себя, кипела и злилась на своих подруг. Но это позволило мне лучше разглядеть ее. Я сразу понял, почему она единственная звезда на небосклоне Иванова. Она принадлежала к тем людям, которые не располагают с первого взгляда, кажутся безобразно некрасивыми. Вздернутый нос, веснушчатое, скуластое лицо и длинные руки. Надо обладать большим сердцем, чтобы понять Клаву и раз и навсегда убедиться в ее редкостной красоте.
— Я к вам, Клава, — сказал я. — Есть важный разговор. Девушки, извините,—поклонился связисткам.— Вы, Клава, не сочтите за труд проводить меня немного.
Мы вышли из землянки...
В полдень я успел побывать в штабе и, возвратись к себе, застал Иванова преображенным и помолодевшим. Он встретил меня понимающей радушной улыбкой. На табурете, перед его топчаном, в жестяной кружке стояли два крохотных на тоненьких стебельках цветка, трудно придумать, откуда добытых.
— Подарок, — сказал он. — Какие нежные цветы.
— От нее?
— От кого же еще, товарищ старший лейтенант!
Несколько минут, как она покинула наше жилье.
Встречали ее всем постом, угощали чаем, все обратились в кавалеров. Она смеялась, польщенная и подобревшая от внимания, шутила со всеми, но цветы подарила одному — Иванову. И опять я подумал о Пете и Бугаеве. Они смогли бы это хорошо понять.
Вечером генерал Громов собрал офицеров, подвел итоги боев. Клуб был полон. Я сидел рядом с Калитиным: Громов расхаживал по сцене с указкой в руке перед большой картой, негромким твердым голосом говорил о расчетах немцев, их намерениях из малой атаки развить огромное наступление с конечной целью— вновь подойти к Москве. Громов указкой прошелся по карте, определяя верные пути и последствия, если бы у немцев дела сложились благоприятно. Погорелое Городище встало заслоном. Оно снесено войной с лица земли, но продолжало жить как важное стратегическое понятие. Сюда подходила железнодорожная ветка, отсюда питалась армия боеприпасами, отсюда вероятнее всего открывался доступ на большую порогу к Москве.
Громов — кряжист, крепко сбит, сед. В голосе, в жесте, во взгляде — во всем сквозила воля; уверенные движения, железная твердость в походке подчеркивали его внешнюю суровость. Но нам было знакомо и его доброе большое сердце. Человек, лишенный зависти, мстительности, готовый принять ответственность на себя при любых обстоятельствах и выручить других, он был в то же время до крайности строг. Его дивизия и прикомандированные к ней подразделения выстояли] Но вскоре я понял, что не ради этого сообщения генерал пригласил нас, не это электризует и возбуждает его настроение. Немцы терпели неудачи у Волги, они натолкнулись на гранитную глыбу и набьют себе там лбы; надо ждать скорых добрых перемен. Офицеры зашевелились. Громов повысил голос. Немцы не случайно начали действия на нашем участке — расстояние не играет роли, и если бы удалось развернуть удачно наступление, то наше сопротивление на Волге не означало каких-то ожидаемых перемен и оказалось бы несущественной частностью в тактике войны. Многие, и я также, исходили в оценке боя с позиции своего окопа, за накатом бруствера не видели огромного леса. Генерал этого не подчеркнул, но исподволь дал остро почувствовать; и когда он сказал, что все мы тоже защитники волжских твердынь, взорвалась буря аплодисментов. Я завидовал генералу, его умению обозреть поле войны с птичьего полета, отделить в нем общее от частного.
— Однако,— воскликнул Громов, — в войне нет второстепенного. Здесь все главное, как в часовом механизме. Хотя если подойти с позиции каждого командира в отдельности, особенно не искушенного в войне, то поле боя — своеобразное абстракционистское полотно, в котором не найти ни начала, ни конца, тем более — логики. Но логика есть. Есть начало и конец. Есть мужество, взлеты и спады, обнаженность нервов. Суметь все это увидеть и направить в одно русло — значит вырвать у врага победу.
Я оглянулся на Калитина. Он сосредоточен, подался вперед, время от времени делал в блокноте быстрые заметки. Генерал называл имена солдат и командиров, проявивших мужество в бою; в их числе среди первых стояли Бугаев и Иванов. «Мои», — шепнул я Калитину и чуть не заплакал, услышав, что они представлены к званию Героя; это частность, но она сделала меня счастливым. Самые жаркие бои выпали на 7 и 8 ноября. Тогда в сутолоке схваток о празднике думать было некогда, отзвуком тоски, что ты лишен права человеком сесть за стол, отдался он в груди. Теперь, когда бои остались позади, праздник встал гигантом. Ощутимым, реальным, живым. Был здесь, в подземелье, среди нас, радовал исходом битв, прославлением людей, отстаивающих право жизни.
— Вы хорошо, товарищи, встретили Великий Октябрь!— заключил генерал. — Поздравляю вас, друзья!