— Марина, — прервал я ее, — а ведь нас подстерегает твой отъезд?
— Нет, нет! Мы все должны решить. Но я счастлива сегодня и не хочу заглядывать в завтра. Боюсь его...
— И все-таки...
— Молчи, — снова повторила она и закрыла мне ладонью рот. — У нас есть еще время.
— Какая ты, Марина, хорошая, — говорил я и отдавался весь без остатка захватившему нас обоих стремительному, готовому сжечь нас чувству, радовался, что Марина рядом, и не думал, что этому может наступить когда-нибудь конец.
На следующий день я пришел к ней в условленное время, решив окончательно договориться: откладывать больше было нельзя.
Я постучал в калитку. Она почему-то оказалась на этот раз запертой. И я, не верящий в приметы, подумал — это дурной признак. И в самом деле, на мой второй, более настойчивый стук вышел сам капитан Семенов. На его лице я не заметил ни неприязни, ни удивления.
— А, молодой человек, здравствуйте. Вы, оказывается, знаете мой адрес, — оказал он. Мне был неприятен взгляд его серых глаз. Я только сейчас разглядел их цвет.
— Приветствую вас, капитан, — опомнился я.
— Чем могу быть полезен?
— Я, собственно, хотел видеть Марину, — я чувствовал, как горят мои уши.
— К сожалению, вынужден вас огорчить: Марина ушла в город. — На его губах мелькнула ироническая улыбка. — Ведь мы завтра уезжаем...
— Как?..
— Очень просто... В десять. Быть может, вы соизволите прийти проводить нас?
— Вы очень любезны, капитан. Счастливого пути, — и, круто повернувшись, я ушел. Он что-то сказал мне вслед, но я не расслышал его слов.
Всю. ночь я пробродил в окрестностях города, колеся по каким-то тесным и пустынным переулкам. На этот раз ничто не радовало и не восторгало меня: голубое небо юга казалось серым, звезды, рассыпанные по нему, — тусклыми. Утром я был в лесу, у подножия Бештау; мрачно высились скалы, вековые дубы стояли сиротливо, разбросав свои узловатые ветви.
«Как быть? Что делать?» — неотступно стучало в висках. Вновь и вновь я перебирал все мыслимые истины, и каждая из них была за и против меня. Я любил, но право любви еще не есть право мужа. Я должен был скоро уйти в армию. В душе бушевал рой сомнений и надежд. Время исчислялось часами, минутами... Надо было спешить. И я решил! И все во мне вспыхнуло ярким светом. Мне казалось, я заново родился и вошел в мир счастливейшим человеком. Я вправе, я должен! Только с нею, навсегда вместе. И я бросился назад к Семеновым. Но... я слишком долго раздумывал и медленно спешил. Время было упущено.
Домой к себе вернулся в двенадцатом часу дня. Марина уехала из Пятигорска в десять... От вопроса матери, где пропадал, отмахнулся, сказал что-то невразумительное. Она накрыла на стол, но я не притронулся к завтраку. Хотелось куда-нибудь уйти, никого не видеть, не слышать. Но от себя уйти было невозможно, и это мучило, жгло.
— Коля, — вдруг сказала мать, — к нам приходила какая-то Семенова. Она была взволнована, ждала тебя. На твоем столе оставила записку.
— Как, она была здесь?!
Я кинулся к столу, вскрыл конверт. В нем была фотография Марины. На тыльной стороне ее мелким почерком было написано:
«Сегодня 24 сентября. Неужто все кончено? Говорят, когда умирает один лебедь, второй поднимается высоко в небо и поет спою единственную и последнюю песню! А потом, сложив крылья, бросается вниз и разбивается. Но мы еще не спели своей песни.
Ведь правда, Коленька, нет? И. вместе с тем, кажется, да. Иначе я поступить не могла. Если можешь — вспоминай хоть изредка обо мне...
Только твоя Марина».
Я опустился на стул и закрыл лицо руками. Что-то говорила мама, но я не слышал ни одного ее слова.
Через месяц я уже был в армии. Находился, как и мои сверстники, на карантине. Не знал, куда деваться от тоски. По воскресным дням не находил себе места: казармы пустели, а поблизости, за их расположением, раздавались звонкие девичьи голоса, доносился смех, звучала гармонь, отплясывали наши командиры отделений.
Но вскоре и я вошел в колею, освоился с новыми, непривычными для меня порядками и стал понемногу забываться. Получал письма от родных и знакомых. Они писали — в «гражданке» новостей особых нет, если не считать, что последнее время носятся слухи о войне. Но это только слухи, в магазинах изобилие товаров, продуктов; есть всё — живи, трудись и радуйся. А однажды пришло письмо от дяди. Он к этому времени уже возвратился на Дальний Восток. Сообщал о своих делах и как бы между прочим упомянул, что недели две назад был в Ворошилове, заходил к Семеновым. «Выпивали, вспоминали тебя. Марина обозвала нас черствыми людьми...» И вдруг на отдельном листке знакомый почерк:
«...И сейчас не могу простить себе, что мы не встретились перед моим отъездом. Быть может, все сложилось бы по-другому. Я это окончательно поняла, когда уже сидела в вагоне. Не представляла, что разлука с тобой принесет такие муки. И мы не встретились... Но я люблю. Люблю. Только об одном прошу — не выбрасывай меня из своего сердца.
Твоя Марина».
Я думал, что эти строки краткого письма были последними прощальными словами моей любви, полной радостей и скорби. Но судьба не хотела ставить на этом точку. Словно нарочно подстраивала она мне различного рода неожиданности.
В тысяча девятьсот сорок первом году мы стояли на
подступах к Москве. Тогда было не до личных сердечных дел — все чувства, силы, помыслы были сосредоточены на главном — сдержать натиск и отбросить врага. Мы знали, что такое Москва! Она была единственной надеждой людей. Все — враги и друзья — знали, что под Москвой, как никогда еще в истории, решалась судьба каждого человека в отдельности и народа в целом. Судьба всей Европы. И мы, русские, не могли поступить иначе, как поступили под Москвой в сорок первом!
Я к тому времени уже командовал батальоном. Бои не утихали ни днем, ни ночью. Каждый заснеженный бугорок, каждый клочок земли был полит кровью. Смерть вырывала из наших рядов сотни и тысячи жизней, но ничего не могла поделать с советскими людьми: сердца наши бились пульсом Москвы.
Незадолго до нашего наступления 6 декабря 1941 года в моем батальоне был убит начальник штаба. На его место прислали нового человека. И кто вы думаете это был?.. Капитан Семенов.
При первой встрече с ним я даже растерялся. Мгновение мы молча смотрели друг на друга. Он стоял подтянутый, выглядевший в той обстановке как-то подчеркнуто выхоленным; из его серых ясных глаз веяло добродушием. Я не мог долго сохранять официальный тон, и мы обнялись с ним, как старые знакомые. Несколько минут спустя он рассказал, что прибыл под Москву с частями сибиряков, что слышал о моем батальоне много похвального и что, признаться, ему не хотелось идти в мое подчинение, но обстоятельства заставили, и он сейчас уже не жалеет об этом.
Но я пожалел: не очень приятно иметь в своем подчинении человека, перед которым ты в какой-то мере некогда провинился. И, однако, я был рад видеть его, надеясь услышать хоть что-нибудь о Марине. Он точно разгадал мои мысли и, добродушно улыбнувшись, сказал:
— Марина у меня тоже солдат. И, вероятно, скоро будет здесь. Она военфельдшер...
Я промолчал. Кажется, даже не выдал своего волнения, но никому не желал бы очутиться в тот момент на моем месте.
Семенов ознакомился с положением в батальоне.
Я не без удовлетворения вскоре отметил его осведомленность и знания, которые он выказал, замечая всевозможные упущения в ведении штабных дел. Он входил в жизнь батальона, как входит хозяин в свой дом. Был уверен, немногоречив, строг. Удивило меня несколько и его обращение с солдатами и подчиненными командирами. Первых он называл на «ты», беседовал с ними так, как говорят с давно знакомыми людьми; с командирами был крут и даже резок. «Вы командир, — говорил он, — и не забывайте, что должны быть образцом во всех отношениях, у вас все должно быть прекрасно. Только глупцы все сваливают на войну». Но, отмечая все эти достоинства Семенова, я со страхом думал о приезде Марины. Слишком многое изменилось с той памятной встречи в Пятигорске. Обстановка, люди, время — все было другим, все было против того, чтобы можно было поступить так, как я поступил бы в иных условиях.